Akademik

БАХТИН
БАХТИН
        Михаил Михайлович (1895-1975) - философ, принадлежащий постсимволическому периоду культуры серебряного века. Гимназич. образование получил в Вильнюсе и Одессе. В 1913 поступил в Новоросс. ун-т, через год перевелся в Петербург, ун-т на классич. отделение историко-филос. ф-та. Среди своих университет, учителей Б. отмечал Ф.Ф. Зелинского, наставлявшего студентов в духе эллинизма, отчасти пропущенного через призму воззрения Ницше, Н.Н. Ланге и А.И. Введенского, строго придерживавшегося кантовского критицизма вместе с психол. представлениями 19 в. Ориентированный на зап. науку характер университет. образования наряду со склонностью к свободным религ. исканиям сформировали у Б. европ. строй филос. мышления. Приверженец “строгой науки”, решительно порвавший с метафизикой, Б. противостоял рус. философии серебряного века, своим старшим современникам — софиологам Флоренскому и С. Булгакову, а также экзистенциалистам Бердяеву и Л. Шестову.
        Творч. путь Б. может быть расценен, по его словам, как становление и развитие единой филос. идеи. На рубеже 10-20-х гг. Б. владел замысел создания “первой философии”, беспредпосылочного учения о бытии. На основании нового бытийственного созерцания это учение в проекте должно было вывести из кризиса европ. мысль — преодолеть роковой разрыв между “миром культуры” и “миром жизни”, в чем, по Б., состоял основной порок совр. “теоретизма”. Свое учение Б. представлял в качестве системы, имеющей, однако, характер не отвлеченной метафизики, но нравств. философии; вольно или невольно он следовал установке Канта на приоритетность “практич. разума” в деле построения самообоснованного мировоззрения. Гл. категорией нравств. онтологии Б. стало понятие “бытия-события”, к к-рому был приравнен “ответственный поступок” человека; гносеологич. проблема при этом решалась на основе интуиции “участного”, т.е. приобщенного к бытию мышления (“К философии поступка”). Свое учение Б. изначально мыслил синкретическим; включая в себя этику и эстетику, оно определялось в качестве филос. антропологии. Хотя “первая философия” Б. не осуществилась в качестве задуманной системы, ее ключевые представления выразились в конкретных разработках. Культурология, “металингвистика”, теория лит-ры, “истор. поэтика” и т.д. суть модусы единой гуманитарной дисциплины Б., различные развороты фундаментальной проблемы человеч. бытия.
        Если говорить о культурологич. разрезе единой бахтинской “идеи”, то целью Б. было концептуальное соединение понятия культурной ценности с интуицией жизненной актуальности. Б. стремился преодолеть односторонности “философии жизни” (Бергсон, Дильтеи, Ницше и др.) и “философии культуры” (Риккерт), дав их своеобразный синтез в представлении о “живой” в опр. смысле ценности, о культуре, — не дистанцированный от бытия, но являющийся его полновесной частью. Подразумевая категорию культурной ценности, Б. конкретно имел дело с худож. лит-рой и его культурологич. (и, шире, онтологич.) учение оказалось не отделимым от “эстетики словесного творчества”. В этом смысле “идея” Б. в ее развитии прошла ряд ступеней, объединенных внутр. логикой. В филос. становлении Б. можно выделить этапы 20-х, 30-х гг. и заключит, периода творчества. С др. стороны, Б. занимали проблемы, восходящие к его интуиции культуры как “бытия-события”. К области его культурологии могут быть также отнесены исследования филос. природы человеч. языка — первофеномена всякой культуры.
        В 20-е гг. проблему культурной ценности Б. сопрягал с поиском такой эстетич. формы, к-рая бы в своей “завершительной” функции не умерщвляла, не “парализовала” собою жизненное содержание. Он создал модель “эстетич. объекта”, принципом к-рой стала жизнеподобная “архитектоника” “взаимоотношений” автора и героев худож. произведения (“Проблема содержания, материала и формы в словесном худож. творчестве”, 1924). Искомая “ценность” связывалась с героем, свободно, без принуждения со стороны автора, осуществляющим свою собственную “идею”, раскрывающим свое внутреннее содержание, отождествляемое Б. с нравств. поступком. В трактате “Автор и герой в эстетич. деятельности” Б. подвергает классификации формы, соответствующие разл. “архитектонич.” принципам - принципам отношения автора к герою; критерием этой классификации он делает свободу героя от автора. Учению об идеальной в этом смысле форме — о герое, к-рый в равной степени принадлежит как худож. целому, так и—в своей свободе — жизненной действительности, — посвящена книга Б. “Проблемы творчества Достоевского” (1929). Герой романа Достоевского видится Б. в равноправном “диалоге” с автором; свобода героя означает исчерпание им до конца собств. идеол. потенций, полное обнаружение своих взглядов на “последние” мировоззренч. проблемы. Герой, обладающий такой же духовной реальностью, что и автор (а вместе и “полифонич. роман” в целом, представляющий собой “архитектонически” организованное общение подобных героев-протагонистов с автором и между собой), являются в культурологии Б. той самой идеальной “ценностью”, к-рая одновременно принадлежит и худож. миру, и реальной действительности, т.е. нравств. бытию-событию. В концепции полифонич. романа Б. достигает цели своей “философии поступка” — примиряет “мир культуры” и “мир жизни”; роман Достоевского является в глазах Б. “культурной ценностью” совершенно особого, высшего порядка.
        Вывод о романе Достоевского как о своеобразной духовной действительности, причастной реальному бытию (утверждение более сильное, чем традиц. представление о “жизнеподобии” романного мира), в 30-е гг. Б. переносит на жанр романа в целом. Роман в его концепции оказывается живой проекцией не только совр. ему нац. языкового универсума, но и осн. форм миросозерцания, обусловленных состоянием культуры. Параллельно исследованию худож. особенностей романа разл. эпох Б. приходит к выводу о принципиально разном переживании времени и пространства в изменяющихся культурных ситуациях (“Формы времени и хронотопа в романе”, 1937-38). Если анализ поэтики Достоевского в 20-е гг. может быть лишь для спец. исследования отделен от его диалогич. онтологии (равно как и от концепции причастной бытию культурной ценности), то в 30-е гг. двумя сторонами одной и той же медали оказываются изучение Б. худож. природы ряда разновидностей романа и конкр. культурологич. наблюдения. Б. досконально исследовал многогранный комплекс категорий и ценностей, связанный с таким культурным феноменом, как традиция европ. карнавала; раскрытие худож. принципов романа Рабле, давшего Б. богатый материал для его культурологич. штудий, оказалось в целом подчиненным скорее культурологич. задаче. Карнавал, по мнению Б., представляет собой неофициальное, демократич. дополнение к господствующей культуре, осуществляющее релятивизацию официальных ценностей через их комич. снижение в нар. праздничных действах (“веселая относительность”). На первый план в карнавале выступает неизбывная правда жизни, соотнесенная с телесным человеч. и мировым началом; иерархич. ценностная система претерпевает обращение, онтологические “верх” и “низ” в карнавальном мироощущении меняются местами, так что в своей тенденции карнавал предстает “веселой преисподней”. Б. видит корни ср.-век. карнавала уходящими в глубь веков, — в его концепции карнавал оказывается неким универс. культурным феноменом, тесно связанным с возникшим из него романным жанром. В филос. культурологии Б. в целом, занятой соотношением “мира культуры” и “мира жизни” (“К философии поступка”), категория карнавала знаменует диалектич. победу “жизни” над культурной “ценностью”: карнавальная стихия, будучи слепым витальным порывом, не обладает созидающей силой и не порождает новых ценностей. Не имея своего собств. внутр. содержания, она паразитирует на наличной культуре и, пародийно переворачивая ее духовные основы, стремится к их разрушению. Показав растворение — в сущности, духовную смерть человека в карнавальной толпе. Б., несмотря на свое эмоционально-положит. отношение к феномену карнавала, невольно представил его в качестве антипода христ. культуры, пафос к-рого в отношении ее верховных ценностей — не что иное, как агрессивная деструкция. Будучи обобщено, бахтинское понятие карнавализации широко применяется в наст. время для осмысления самых разнообр. культурных, социальных и худож. явлений.
        Поел. период творчества Б. для его культурологии ознаменовался введением представления о “диалоге культур”, родившегося под влиянием идей Шпенглера и, вместе с тем, полемически обращенного против них. Если мировые культуры суть в нек-ром смысле “личности”, то с т. зр. Б., между ними должен существовать, длясь в веках, нескончаемый “диалог”. Для Шпенглера обособленность культур, их замкнутость внутри себя приводит к непознаваемости чужих культурных феноменов; на культурологию Шпенглер переносит свою интуицию безграничного одиночества человека в мире. Для Б. же “вненаходимость” одной культуры в отношении другой не является препятствием для их “общения” и взаимного познания, как если бы речь шла о диалоге людей. Каждая культура, будучи вовлечена в “диалог”, например, с последующими культурными эпохами, постепенно раскрывает заключенные в ней многообразные смыслы, часто рождающиеся помимо сознательной воли творцов культурных ценностей. Б. вносит в культурологию свое представление о диалогической природе всякого смысла, благодаря чему его концепция трансформируется в своеобразную культурологическую герменевтику.
        Через все культурологич. работы Б. начиная с 30-х гг. проходит представление о культурной традиции, соотносимое Б. с категорией “большого времени”. За этой категорией стоит образ связной мировой истории культуры. Понятие “большого времени” принадлежит бахтинской герменевтике, соответствуя восприятию и интерпретации культурного феномена, созданного в глубокой древности. При встрече с таковым “большое время”, разделяющее события творчества и рецепции, “воскрешает” и при этом непрерывно преображает забытые, “умершие” и погребенные в “авторской” эпохе, в “малом времени” культурные смыслы; “большое время” — время “диалога культур”. Одна из целей введения Б. категории “большого времени” — указать, в полемике со Шпенглером, на герменевтич. плодотворность временного отстояния интерпретатора от эпохи создания произведения. Когда поздний Б. настаивает на том, что в “большом времени” “нет ничего абсолютно мертвого: у каждого смысла будет свой праздник возрождения”, то, возражая Шпенглеру, он постулирует герменевтич. “открытость” ушедших с истор. сцены культур. Однако, несмотря на то что представление Б. о возможности культурологич. исследования принципиально расходилось со шпенглеровским пессимизмом, созданный им образ диалога — образ смотрящихся друг в друга ликов культуры — философски красиво согласуется с “физиогномикой мирового бывания”, как определил Шпенглер собств. философию.

Соч.: Проблемы творчества Достоевского. Л., 1929; Киев, 1994; Проблемы поэтики Достоевского. М., 1963; 1979; Творчество Франсуа Рабле и народная культура средневековья и Ренессанса. М., 1965; 1990; Вопросы лит-ры и эстетики. М., 1975; Эстетика словесного творчества. М., 1979; 1986; Литературно-критич. статьи. М., 1986; К философии поступка // Философия и социология науки и техники. Ежегодник: 1984-1985., М. 1986: Дополнения и изменения к “Рабле” // ВФ, 1992. N 1; Письма М.М. Бахтина: [1960-1965] //Лит. учеба. 1992. Кн. 5/6; Работы разных лет. Киев, 1994; Человек в мире слова. М., 1995.

Лит.: Бахтинский сборник. В.1. М., 1990; М.М. Бахтин и философская культура XX века: Проблемы бахтинологии. В. 1. Ч. 1-2. СПб., 1991; Библер B.C. М.М. Бахтин, или Поэтика культуры. М., 1991; Философия М.М. Бахтина и этика совр. мира. Саранск, 1992; Диалог, карнавал, хронотоп: Журн. научных разысканий о биографии, теор. наследии и эпохе М.М. Бахтина. Витебск, 1992, N 1; М.М. Бахтин как философ. М., 1992;
Clark К., Holquist М. Mikhail Bakhtin. Camb. (Mass.); L, 1984; Holquist М. Dialogism: Bakhtin and His World. L.; N. Y., 1990; Morson G.S., Emerson C. Mikhail Bakhtin: Creation of a Prosaics. Stanford (Calif.), 1990: Danow D.K. The Thought of Mikhail Bakhtin. Basingstoke. L, 1991.

H.K. Бонецкая

Культурология. XX век. Энциклопедия. 1998.

Бахтин
Михаил Михайлович (1895-1975) Философ, филолог широкого профиля, эстетик, культуролог. Философская концепция Б. преимущественно выражалась опосредованно — на материале частных гуманитарных наук, прежде всего — в области эстетики словесного творчества. Эстетические инновации Б.а содержатся во всех его частных концепциях — полифонии, карнавальной смеховой культуры, хронотопа, исторического становления романного слова, диалогических отношений, металингвистики, двуголосого слова и др. В центре философии Б. — диалогический принцип, основанный на персоналистическом понимании онтологии. Диалогические взаимоотношения «я» и «другого», в пределе — «я» и Абсолютного Другого, формируют, согласно ранним работам Б., структуру бытия, понимаемого при этом как «событие». Два личностных сознания — минимум «события бытия». В исторических типах культуры «я» и «другой» находятся, по Б., в разнообразных формах взаимного одержания и подавления, при которых персоналистические отношения между «я» и «другим», предполагающие одновременно их взаимоненаходимость и связанность в едином событии, подменены суррогатами либо их иллюзорной взаимоизоляции, либо их столь же иллюзорного единства (физиологического, психологического, идеологического, национального, социального и т. д.). Б. выстраивает типологию исторических форм взаимного одержания или подавления «я» и «другого», выделяя две противоположные тенденции: тенденцию с установкой на преобладание «я» — в таких случаях «другой» имманентизирован в «я» и понимается как такой же, как «я» (тенденция усматривалась Б. в идеализме в целом, в европейском гносеологизме последних веков, в экспрессивной эстетике и др.) и тенденцию с установкой на доминирование «другого» — «я» поглощено здесь «другим» и понимается как такое же, как «другой» (свойственно материалистически ориентированному типу сознания, импрессионистической эстетике и др.) Согласно Б., дисгармоничность взаимоотношений «я» и «другого» и в той, и в другой тенденции вызвана преимущественной ориентацией культуры на единое, всеобщее, вплоть до «ничьего», сознание (рационалистический гносеологизм, или «роковой теоретизм», Нового времени). Впоследствии ориентация на абстрактно всеобщее единое сознание терминологически закрепилась в Б.ских текстах как «монологизм». Этическим императивом, способным преодолеть монологизм, является, по Б., провидение в абстрактном «другом» конкретного «ты» и установление с ним диалогических отношений. Необходимым предусловием трансформации «другого» в «ты» стало, по Б., осуществленное романтизмом обретение отрефлексированного самосознания в форме чистого «я-для-себя», так как только зрелое «я-для-себя» способно провидеть «ты» в абстрактном «другом» и «другого» в себе, преодолев тем самым иллюзии монологизма. Этот этический императив восходит к Б.скому пониманию конститутивного признака религии, определяемого им как «персональное отношение к персональному Богу». В эстетике философская проблематика взаимоотношений «я» и «другого» трансформируется во взаимоотношения автора и героя, между которыми также возможны все соответствующие типы неравновесных соотношений (либо подавление героя автором, или автора героем, либо их нейтрализующее слияние в недифференцированном целом абстрактно всеобщего сознания). Понимание адекватных форм эстетических взаимоотношений автора и героя у Б. менялось. В ранних работах он констатирует кризис эстетики, выразившийся в дисгармоничности взаимоотношений автора и героя (в частности, в «бунте героя»). Причины дисгармонии толковались в ранних работах как результат нарушения традиционных эстетических канонов, приведшего к потере автором устойчивой позиции вненаходимости, с которой он мог бы «любовно» завершать и «миловать» героя, извне даруя ему форму и эстетическое спасение. Однако, поскольку «эстетика завершения автором героя» лишала последнего той диалогической активности, которая требовалась общефилософскими постулатами Б., и редуцировала «событие общения» до единоличной активности автора, в дальнейших работах он ищет разрешения эстетического кризиса не в возврате к нарушенным классическим канонам, а в их модифицированном обновлении, выдвигая в качестве способа преодоления кризиса авторской позиции аналогичный этическому эстетический императив: как в «другом» нужно провидеть «ты», так автор в идеале должен не «завершать» и «объективировать» остающегося пассивным героя, что превращает его, даже при исходном признании в нем равноправного сознания, из «личности» в любовно милуемую, но «вещь», а сохранять в нем активное «ты», «творческое ядро» личности, которое может быть выражено только изнутри самого героя и в котором каждая личность «бессмертна». Концептуальная собственно эстетическая сложность этого постулата состоит в том, что автор при этом должен сохранить за собой эстетически устойчивую вненаходимость изображаемому миру, без которой эстетический акт редуцируется до этического. Реальное эстетическое разрешение коллизий между автором и героем Б. усматривал в полифонических романах Достоевского, понятых как осуществление принципиально новаторской художественной формы, в рамках которой нет ни доминирования автора или героя, ни их нейтрализации » абстрактно всеобщем едином сознании. Сохраняя в герое его полноправное, активное и самовыражающееся «ты», автор полифонического романа за счет специфических художественных средств (см.: Полифония, Двуголосое слово, Хронотоп) сохраняет, по Б., и свою вненаходимость изображенному миру, являющуюся условием осуществления эстетического акта как обособленного от других форм «событий бытия». В теории народно-смеховой карнавальной культуры «базовый концепт» Б. (диалогические взаимоотношения между Я и Ты) трансформировался в теорию особой формы общности компонентов архетипических оппозиционных пар без их изоляции и нейтрализации. Разрешающей силой такой «нераздельной и неслиянной» общности обладает здесь в смысловом отношении инородное полифонии, но аналогичное по абстрактно взятым функциям понятие «амбивалентности»: согласно Б., бинарные оппозиции культуры (верх/низ, свой/чужой, смерть/рождение и т.д.) не разведены в статической взаимной изоляции и не нейтрализуются (как в структурализме) в некой архисеме, составляя единый «однотелый» смысловой архиобраз, тендирующий к области «ставшего» и «данного», а сочетаются, не теряя своей обособленной определенности, в амбивалентное целое, порождая двутелые образы («беременная смерть»), тендирующие к «становлению» и «заданности» (спор юности и старости, хождение оппозиций «колесом» и т. д.). В философии языка Б., направленной в том числе и на обоснование специфики словесного творчества, его базовая концептуальная идея трансформировалась в специфическую категорию «двуголосого слова», понимаемого как единая синтаксическая конструкция, формально принадлежащая одному говорящему, но реально содержащая два находящихся в диалогических отношениях «голоса». В теории хронотопа тот же концепт преобразован в идею пребывания автора «на касательной» к изображенному миру. В философских построениях Б. использовал по-своему интерпретированную интеллектуальную технику неокантианства когеновской школы, феноменологию Гуссерля, герменевтику дильтеевского типа; Бах-тинская философия языка содержит многочисленные аллюзии к германской и французской филологии (Л. Шпитцер, К. Фосслер, Ш. Балли и др.). Собственно же эстетические инновации Б. (полифония, теория романа в целом, концепция карнавала) по тематике и телеологии самоопределялись в прямом диалоге с символизмом Вяч. Иванова (с ивановским тезисом «Ты еси», с его идеей о мифологическом высказывании как синтетическом символическом суждении, обладающем как минимум двусоставной структурой, которая в модифицированном виде вошла в специфически Бахтинскую категорию двуголосого слова; с поставленной Вячч Ивановым проблемой рассмотрения не только и не столько содержания романов Достоевского, сколько их новаторской и вместе с тем рецептивно-архетипической формы, которая по-своему была решена в Бахтинской полифонической концепции; с оппозицией Диониса и Аполлона и в целом с ивановским антино-мизмом, который в переработанном виде вошел в Бахтинскую карнавальную концепцию и т. д.). Конкретные смысловые связи между разными эстетическими инновациями Б. в некоторых случаях остались непроясненными; частое сближение далекого «без указания посредствующих звеньев» придает общему концептуальному стержню его частных концепций несколько абстрактный характер, требующий дополнительных интерпретаций. Двуголосое слово — скрещение в одном высказывании двух личностных «голосов» Двуголосое слово — скрещение в одном высказывании двух личностных «голосов», которое осуществляется с помощью разных форм преломления смысловых интенций говорящего сквозь призму чужих слов на ту же тему, что создает особый семантический эффект «непрямого говорения» (то есть говорения не «на» языке, а «через» язык, через объективированную и дистанцированную от собственных уст чужую словесную манеру). Синонимичный термин — «гибридные конструкции». Будучи естественной формой речевой жизни как таковой (в виде «органических гибридов»), двуголосые конструкции в случае их целенаправленной эстетической обработки становятся, по Б., специфическим свойством прозаического художественного слова («намеренные гибриды»). Двуголосое слово — третья, главная, разновидность разработанной Б. типологии слов в романе. Две первые разновидности — одноголосые слова: 1) прямое слово, непосредственно направленное на свой предмет и прямо выражающее смысловую интенцию автора, и 2) объектное, то есть изображенное, слово (слово персонажа). Двуголосое слово (третий тип) в свою очередь подразделяется на три разновидности. В одном случае («отраженное чужое слово») чужое слово воздействует на синтаксические конструкции романа извне, влияя на смысловое течение речи (скрытая полемика, «слово с оглядкой на чужое слово» и др.), в двух других случаях чужое слово непосредственно («самолично») введено внутрь высказываний, то есть происходит гибридное совмещение авторского и чужого голоса (в том числе голоса персонажа или подставного рассказчика) в рамках единой синтаксической конструкции. В смысловом отношении это совмещение голосов может быть либо однонаправленным (вторая разновидность двуголосия — напр., стилизация), либо разнонаправленным (третья разновидность — пародия, ирония и т. д.). На основе произведенных им конкретных анализов романной прозы и в результате теоретического пересмотра шаблонов прямой и косвенной речи Б. ввел или особым образом истолковал разные лингвистические способы скрещения двух голосов в единой синтаксической конструкции (несобственно-прямая речь, скрытая и рассеянная чужая речь, замещенная речь, псевдообъективная мотивировка, скрытая полемика и др.). Принципиальный момент двуголосых конструкций в том, что один из скрещенных в них голосов всегда сохраняет доминирующее положение, то есть всегда ясно, какой смысл принадлежит непосредственно самому говорящему, а какой смысл введен из «чужого слова» и как этот чужой смысл оценивается говорящим. Двуголосие рассматривается Б. не как спецификум полифонии, а как спецификум романа вообще, включая монологический роман. Жанр романа в целом характеризуется, согласно Б., установкой на реальное социальное разноречие «жизни», типы же романа различаются по степени и формам этой ориентации. Б. проанализировал различные способы ввода и организации двуголосых конструкций в романе: формы пародийной стилизации жанровых и иных языков эпохи в т. н. «юмористическом» романе (Диккенс, Теккерей, Жан-Поль, Стерн и др.), формы организации двуголосия в романах, использующих игру с условным автором или рассказчиком (пушкинский Белкин, рассказчики гоголевских «Носа» и «Шинели», рассказчик-хроникер Достоевского, «фольклорные» и бытовые рассказчики у Мамина-Сибиряка, Лескова и др.); формы специфической организации двуголосых конструкций при передаче социально-типических языков героев (Тургенев, Толстой и др.), композиционный романный прием «вводных жанров» (Гёте, Пушкин, Достоевский) и др. В целом, по Б., имеется две стилистические линии в развитии европейского с точки зрения его ориентации на ное, жанровое, стилистическое, идеологическое и т. п. разноречие жизни: 1) линия, начатая «софистическим» романом, которая характеризуется более или менее строго выдержанной одноязычностью и одностильностью (реальное разноречие языковой жизни остается здесь вне романа, но определяет строение романа в качестве диалогизирующего его фона, с которым роман полемически или апологетически соотнесен) и 2) романная линия, в которой реальное социальное разноречие непосредственно вводится в состав романа, что расшатывает его одностильность и одноакцентность, вплоть до отказа от чистого и прямого авторского слова. Полифония возникла, по Б., в русле второй линии (о других источниках полифонии — карнавализованной ветви литературы и хронотопах авантюрных романов — см.: Карнавализация и Хронотоп). Если в монологических романах, развивающихся в русле первой линии, сохраняется доминирующее положение одного из «языков» или «голосов» (персонального голоса автора, голоса рассказчика, голоса героя, внутренне убедительного и авторитетного для автора, и т. д.), то в полифонии, согласно замыслу Б., доминирующей ценностно-смысловой инстанции нет (автор равноправен с героями). Поскольку же двуголосые конструкции, используемые и в полифоническом романе, всегда сохраняют главенствующее положение одного из голосов, полифоническая идея предполагает особую языковую стратегию обращения полифонического автора с двуголосием, состоящую в попеременном размещении всех участвующих в полифоническом романе голосов то в «подавляемой», то в «подавляющей» синтаксической позициях, что обеспечивает постоянное круговое чередование всех голосов романа по этим позициям и, тем самым, погашение монологических потенций двуголосия и достижение бездоминантного языкового пространства полифонического романа. Бахтинская концепция двуголосого слова оказала существенное влияние на лингвистику, но ее собственно эстетические потенции остаются до конца не верифицированными. Карнавализация — транспонирование карнавальных форм народной смеховой культуры Карнавализация — транспонирование карнавальных форм народной смеховой культуры на язык литературы; историческая трансформация этих форм в систему соответствующих художественных средств. В широком смысле понятие карнавализации применялось Б. не только к литературе и другим видам искусств, но и к культуре в целом, включая идеологию, психологию, науку, типы мировосприятия, индивидуальные формы сознания и т. п. Основная функция карнавализации — восстановление исходной амбивалентности культурных смыслов, разрушение искусственных монологических барьеров как между литературными жанрами и языковыми стилями, так и между замкнутыми системами мышления и типами мировосприятия, которым Карнавализация противопоставляет амбивалентную, персоналистическую и диалогическую систему ценностей, основанную на глобальной топографической картине мира — с абсолютными верхом и низом и, одновременно, вытянутой по горизонтали. Карнавальное мировосприятие как источник карнавализации при всем различии вариаций и оттенков в зависимости от эпох, народов и отдельных праздников имеет, по Б., ряд универсальных черт: отсутствие факта и чувства рампы (карнавал — это зрелище без разделения на исполнителей и зрителей) и связанная с этим отмена всякой дистанции и иерархии, что предполагает вольный фамильярный контакт как между самими людьми (новый «диалогический» модус взаимоотношений «я» и «другого»), так и между идеями, ценностями, явлениями и вещами («карнавальные мезальянсы»). Проявление универсальной амбивалентности карнавального мировосприятия Б. видел в ведущем действе карнавала — обряде увенчания/ развенчания, в котором максимально выражается общекарнавальный пафос субстанциальных метаморфоз и динамических перемен, т.е. пафос синтеза статичных оппозиций «вертикальных» ценностей с «горизонтальным» временем. Специфически карнавальным свойством является также объединение вертикального модуса «серьезности» с горизонтальным модусом «смеха», что выражается в том числе в «профанации», т. е. системе снижений признаваемых в данное время официальными ценностей (кощунство и непристойность, связанные с обыгрыванием производительной силы земли и тела; пародии на священные тексты и др.). Все формы карнавального мировосприятия амбивалентны, они динамически объединяют оба полюса: верх и низ, рождение и смерть, благословление и проклятие, хвалу и брань, кризис и обновление. Внутренне амбивалентен (в отличие от редуцированного и рационализированного смеха Нового времени) и сам карнавальный смех, не статично противопоставленный серьезности, а сращенный с нею: в нем нет голого отрицания, нет разделения на субъекта и объекта смеха (смеются все), в нем осмеяние слито с ликованием, смерть — с обновлением, отрицание — с утверждением. Органичное сращение элементов серьезных и смеховых мифов Б. видел во всех народных образах, которые генетически содержат в себе амбивалентную целостность, будучи одновременным выражением и родового страха его преодоления) «родовым» смехом. Страх и смех — это равноправные формы народной правды о мире, сосуществующие в цельном единстве. Если их рассматривать изолированно друг от друга, то цельность мировосприятия распадется на две или несколько несообщающихся идеологий, что и происходит в официальных культурах, в которых исходная амбивалентность народного мировосприятия деформируется либо за счет взаимной изоляции элементов карнавальных пар (прежде всего страха и смеха), либо за счет подавления одного элемента другим, либо за счет их нейтрализации. Смех расценивается Б. как особый модус мышления, обладающий потенцией превращения в одну из форм эстетического освоения действительности, равноценно соположенную с «серьезностью» и способствующую катартическому (см.: Катарсис) снятию «страха»; отсюда — процесс карнавализации литературы понимается как собственно эстетический способ восстановления искомой целостности мировосприятия. Б. выделяет несколько этапов карнавализации литературы (и соответственно культуры в целом). На исходе классической античности под влиянием карнавального фольклора в литературе сформировалась область «серьезно-смехового», в которую входили сократический диалог, памфлет, буколическая поэзия, мениппея и др. жанры. Будучи противопоставлена изолированно-серьезной монологической литературе (эпопее, трагедии, истории, классической риторике и др.), эта область формировала новое отношение к действительности, при котором предметом описания и исходным пунктом его оценки становилось не абсолютное прошлое мифа и предания (как в однотонно-серьезных жанрах), а злободневная современность в зоне непосредственного с ней контакта. Вместо предания — опора на опыт и свободный вымысел, вместо однотонной серьезности — нарочитая многостильность, смешивающая высокое и низкое, серьезное и смешное; появляются авторские личины, эстетически целенаправленно используется не только изображающее, но и изображенное слово. Трагедия и сатирова драма восстанавливали своим сценическим соседством серьезно-смеховую амбивалентность и цельность народного образа. Именно здесь, по Б., зарождаются истоки карнавализованной ветви новоевропейского романа, приведшей к полифонии Достоевского (о стилистически-языковых и хронотопических аспектах проблемы исторических источников полифонии см.: Двуголосие и Хронотоп). В Средние века почти каждый серьезно-официальный церковный праздник имел свою народно-площадную сторону. Сущет ствовала и обширная смеховая и пародийная литература, связанная с собственно карнавалом, с «праздником дураков», с вольным «пасхальным смехом». Хотя обе стороны жизни (официальная монологически-серьезная и карнавально-площадная) были в Средние века узаконены, между ними существовали строго установленные временные границы. В эпоху Возрождения карнавальная стихия снесла эти временные барьеры и вторглась во многие области официальной жизни и мировоззрения. Смех оплодотворил, по Б., литературу Ренессанса и сам был оплодотворен ею. Карнавал овладел почти всеми жанрами большой литературы и существенно преобразовал их (наиболее значимые в этом отношении для Б. имена — Боккаччо, Рабле, Шекспир, Сервантес). Карнавальное мироощущение проникло, по Б., и в сами основы ренессансного мироощущения. После Возрождения, оцениваемого Б. как вершина карнавализации, начался спуск. Народная карнавальная жизнь редуцируется в дальнейшем в придворно-праздничную культуру, уйдя с народной площади в замкнутые маскарадные пространства. Изменились в Новое время и функции самого смеха; область его ведения все более суживается, он утрачивает свой праздничный универсализм и возрождающую силу. На место амбивалентного сочетания осмеяния и ликования вступило однотонно критическое и прямо сатирическое обличение. Смеющийся отделился от осмеиваемого (и во внешне-социальном и во внутренне-психологическом смысле); всеобщий праздник распался на исполнителей и зрителей (а иногда и на жертвы). Амбивалентная средневековая непристойность выродилась в поверхностную эротическую фривольность; высокая площадная откровенность, связанная с «серьезной» верой в производительную силу земли и тела, стала пониматься узкосексуально, превратившись в «альковный реализм» подсматривания и подслушивания. В XVIII в. смех стал, по Б., презренным и низким занятием. Знающий только «горизонталь» и редуцированный до голой отрицательной насмешки, он лишается своей возрождающей и обновляющей силы и начинает окрашиваться в релятивистские тона, его вольная и веселая амбивалентность трансформируется в скептицизм и агностицизм. Но эта деградация самого карнавала уже не могла, по Б., противодействовать тому мощному карнавальному импульсу, который был получен литературой в эпоху Ренессанса. Со 2-й пол. XVII в. уже не сам карнавал влияет на литературу, но ее ранее карнавализованные формы. Карнавализация становится почти чисто литературным явлением, а большинство жизненных карнавальных форм модифицировались в собственно художественные средства. Редуцированные формы карнавального смеха (юмор, ирония, сарказм) транспонировали во вместившие их в себя художественно-изобразительные системы его природную амбивалентность. Через ряд промежуточных этапов амбивалентная целостность карнавального мироощущения была, согласно Б., в преображенном виде восстановлена в литературе как особая эстетическая система — полифонический роман Достоевского (см.: Полифония). Хотя карнавальный смех и не звучит в полифонии Достоевского явно и в полную силу, тем не менее его отголоски слышны и в структуре художественных образов, и в сюжетных положениях, и в особенностях словесного стиля и др. Но главным преображенным выражением редуцированного смеха и амбивалентного карнавального мировосприятия Б. считает созданную Достоевским принципиально новую авторскую позицию, которая не дает абсолютизироваться в модусе непререкаемой серьезности ни одной точке зрения, ни одному полюсу жизни и мысли. В полифоническом романе однозначные идеи-позиции отдаются героям, а автор диалогически сводит их в «большом диалоге» романа, оставляя его открытым, не ставя завершающей точки. Такого рода художественные системы выражают, по Б., амбивалентность и незавершимость самой природы человека и его мысли. В целом Бахтинская теория карнавализации является не только инновационной гипотезой в области исторической поэтики, но и закодированной в эстетических категориях оригинальной философией истории. Полифония — теория особого типа художественного мышления Полифония — теория особого типа художественного мышления, получившего, согласно Б., отчетливое выражение в романах Достоевского. По своим основным параметрам полифония противостоит монологическому (или гомофоническому) мышлению. Становление полифонического романа — следствие транспонирования в литературу карнавальной традиции народной смеховой культуры (см.: Карнавализация), особой формы проявления общей установки романного жанра на социальное разноречие («многоголосие») языковой жизни (см.: Двуголосое слово) и обновленной рецепции хронотопических форм авантюрного романа (см.: Хронотоп). В противоположность монологическому роману, в котором характеры и типы героев даются как объективированные и завершенные образы, имеющие генетическое и причинное обоснование внутри единого «объективного» мира, изображаемого и оцениваемого единым же авторским сознанием, герои полифонического романа — это особым образом упорядоченное множество самостоятельных, незавершенных и неслиян-ных сознаний («голосов»). Согласно Б., объединение полифонических образов в романное целое осуществляется не посредством рассмотрения их в качестве закономерных и сплошь «объясненных» элементов изображаемого «объективного» мира, не через сюжетно-тематическое единство объемлющих их событий и не посредством поглощения их личностного многообразия монологическим сознанием автора, прочерчивающего между ними причинные или иные рациональные связи, а за счет установления между героями личностных («диалогических») отношений. В отличие от монологического романа, где либо автор подавляет героя (общий случай), либо герой — автора (частный случай, имеющий место тогда, когда автор «не справляется» с внутренне убедительным для него героем, не может дистанцироваться от него и, следовательно, завершить его образ и потому подчиняется герою, делая тем самым уже его, а не свое сознание монологической оправой для всего романа), в полифоническом романе автор не завершает сознание героев и не сливается с главным из них, становясь «рупором» его идей, а вступает с ними в равноправные диалогические отношения. Отсюда вместо системной взаимозависимости между идеями, мыслями и положениями, которые все довлеют одному — авторскому или абстрактно-всеобщему — сознанию, в полифоническом романе взаимодействуют принципиально не сводимые в системное единство личностные позиции героев, их хронотопически самостоятельные точки зрения на мир, данные в разрезе объединяющего их каждый раз уникального события личностного общения. Предмет изображения в полифонии — незавершимый диалог. Диалогический подход — фундаментальное требование полифонической эстетики, согласно которому герой — не вещь и не абстрактный смысл, а «ты», т.е. другое «чужое» сознание, которое, согласно общефилософской концепции Б., не может быть извне объективировано и завершено. С другой стороны, диалогический принцип предполагает, что каждое сознание не может быть и абсолютно отчужденным от других «я», не может быть абсолютно свободным даже в самооценке. То, что раскрывается в полифоническом романе, — это не внешний, завершенный и сплошь объясненный образ героя, но выражение его собственного самосознания, его «собственное слово» о себе и о мире, которое не может быть сказано никем другим, но которое вместе с тем зависит и от взаимоотношений героя с окружающими его другими «я» и потому в самых глубинных пластах смысла всегда ориентировано на чужую речь о себе самом. Мир охватывается полифоническим романом не в историческом или бытовом времени, а в как бы абсолютном времени-пространстве, где принцип причинности и генетический подход теряют свое значение. Не становление или развитие героев, предполагающие некий рационально объяснимый временной ряд, является предметом изображения в полифоническом романе, но сосуществование и взаимодействие героев в «большом времени» и «большом диалоге» культуры по «последним вопросам» бытия. Непротиворечивое осуществление такой диалогический подход получает лишь при понимании изображаемого мира как равноправного общения разных «я», включая «я» автора. Если иметь в виду, однако, весь корпус Бахтинских текстов, становится понятным, что используемое в книге о Достоевском понятие как бы прямого диалога автора с героями — это риторически ограниченная концептуальная метафора, поскольку изображающий и изображаемый мир не могут, по Б., вступить в прямой непосредственный контакт без того, чтобы не разрушить тем самым специфику эстетического акта. Полифонический автор не входит в изображаемое пространство, а остается «на касательной» к нему. Свобода полифонического героя относительна: она так же, по определению Б., создана автором, будучи выражением его замысла, как и несвобода героя монологического романа. Свобода героя — это не «объективный» факт, что сразу перевело бы его из изображаемого в реальный мир, а момент авторского замысла о нем. Та или иная степень авторской вненаходимости роману — разрешающее условие всякого, включая и полифоническое, художественного изображения; без автора полифонический роман распался бы точно так же, как и любое другое словесное высказывание. Специфичность функций находящегося на касательной к изображаемому миру автора полифонического романа состоит не в его прямом «содержательном» диалоге с героями, а в максимальном повышении его провоцирующей диалогической активности, инициирующей как нравственное «взаимодействие» героев — их прямой и напряженный диалог в романе, так и «последнее слово» героя в сфере «последних вопросов» (в метафизическом диалоге с Богом). Особое место среди конкретных разработок полифонической идеи занимает типология различных синтаксических форм романного слова (см.: Двуголосое слово), оказавшая существенное влияние на современную отечественную и зарубежную лингвистику. За собственно эстетическими и лингвистическими категориями полифонической концепции стоит оригинальная философская позиция Б.. Полифоническое мышление, по Б., отражает полифоническую природу самой жизни (поэтому оно в той или иной мере проявляется во всех литературных, в т.ч. монологических по их внешнему определению, жанрах и во всей мыслительно-языковой сфере культуры вообще). Противоположный ему монологический тип мышления является, с точки зрения Б., абстрактным, не осуществимым на практике в полную силу исторически ограниченным идеологическим принципом культуры Нового времени, который, получив соответствующую философскую, гносеологическую, мировоззренческую и др. обработку, существенно повлиял на внешние формы жизни культуры, но не преодолел при этом ее внутренней полифонической природы. В формально-структурном отношении Б. сближал полифонический роман с мистерией, платоновскими диалогами, мениппеей и другими формами карнавализированной ветви литературы, но в целевом и аксиологическом смысле тот образ, на который в конечном счете ориентирована Бахтинская полифония, — это Церковь как общение неслиянных и неразделенных душ. Оценки Бахтинской концепции полифонии в современной философии и филологии неоднозначны. В одних случаях принимается как философская основа концепции, так и ее собственно эстетическое содержание, в других — либо признаются только эстетические достоинства концепции и отрицаются ее философские корни, либо оспаривается и то и другое, но во всех случаях отмечается эвристическая сила идеи полифонии как интеллектуального концепта, стимулирующего саморефлексию гуманитарного мышления. Хронотоп — («времяпространство») — эстетическая категория, отражающая амбивалентную связь временных и пространственных отношений, художественно освоенных и выраженных с помощью соответствующих изобразительных средств в литературе и других видах искусства. Б. определяет хронотоп как, с одной стороны, сгущение и уплотнение времени, которое как бы обрастает вследствие этого пространством, и как, с др. стороны, втягивание пространства через сюжетное развитие в процесс движения, в результате чего оно как бы обволакивает собой ось времени. Каждый хронотоп обрастает и третьим — ценностным — измерением, так что типологически отраженная в нем «точка зрения» на мир имеет не только пространственно-временную локализацию, но и аксиологическую определенность. Хронотопичность — неотмысливаемая предпосылка и изображения, и восприятия художественного смысла. В каждом литературном произведении в результате периодических слияний и разрывов времени и пространства, сопровождающихся соответствующими аксиологическими изменениями, образуется своя частная система конкретных хронотопов, являющихся организационными центрами, завязывающими и развязывающими сюжетные и смысловые узлы произведения; с другой стороны, в каждом романе преобладает свой доминантный хронотоп, связанный с принадлежностью данного произведения к той или иной художественно-эстетической традиции. Б. разработал типологию жанровых форм освоения литературой основных исторических видов хронотопического мышления, выделив (на основе анализа греческого романа) три основных типа художественного освоения времени и пространства в романе: хронотоп авантюрного романа испытания (Гелиодор, Ксенофонт Эфесский, Лонг и др.), хронотоп авантюрно-бытового романа (Апулей, Петроний) и биографический романный хронотоп (платоновские «Апология Сократа» и «Федон», автобиография Исократа, Плутарх и др.). Поэтика Достоевского восходит, с его точки зрения, к авантюрным типам хронотопов (а также к диалогизованной и карнавализованной ветви развития романа — см.: Двуголосое словои Карнавализация), поэтика Л. Толстого — к «биографическому». У Достоевского доминирует хронотоп «порога» — одновременного выражения пространственного топоса и темпоральных по своей сущности явлений духовного кризиса и перелома (ценностный аспект). Время сгущается в хронотопе «порога» до мгновения (ср. хронотоп «дороги»), как бы не имеющего длительности в «нормальном» биографическом времени (аналогично событиям «авантюрного времени») и потому выпадающего из него. В общем историко-типологическом смысле эстетический хронотоп «порога» — это обновленное мистерийное и карнавальное время, имеющее определенную аксиологическую наполненность, которому соответствует и обновление древней карнавально-мистерийной площади, т. е. пространственной составляющей хронотопа (местом соответствующих действий у Достоевского часто служит не только «порог» как таковой, но лестница, коридор, улица и собственно площадь). У Толстого доминирует не свернутое в мгновение время, а «биографическое время», протекающее с нормальной длительностью во внутренних пространствах дворянских домов и усадеб. Кризисы, встречающиеся у Толстого, не выпадают у него, как у Достоевского, из этого «биографического времени»: они тесно и органично вплетены в него соответствующими сюжетно-смысловыми и ценностными нитями. Хронотопически организованы, согласно Б., все без исключения формы движения культурного смысла, в т. ч. язык (и как средство внешнего общения, и как форма протекания смысла во внутренней духовно-мыслительной деятельности). Хронотопично и само мышление, даже абстрактное; как бы ни были в мышлении ослаблены хронотопи-ческие координаты, именно движение смысла «по», «между» и «сквозь» имманентные и внеположные хронотопы является условием его развития. Всякое вступление в область смыслов совершается, по Б., только через ворота хронотопа. Эстетический хронотоп связывался, таким образом, Б. с общефилософским принципом хронотопичности мышления и рассматривался как особый тип «интенциональных рамок» сознания. Кроме «встроенных» в художественный текст хронотопов — хронотопов изображенного мира, эстетический акт предполагает наличие и внеположных ему авторского и читательского хронотопов — хронотопов мира изображающего. Согласно Б., мир изображающий никогда не может быть хронотопически единым с миром изображенным (так, автор или Творец никогда не могут стать частью изображенного или сотворенного мира; отсюда распространенное литературовед, понятие «образ автора», восходящее к В. В. Виноградову, является, по Б., contradictio in adjecto). Функциональная роль изображающего хронотопа состоит в создании особой эстетической позиции вненаходимости, необходимой и для самого изображения, и для последующего восприятия художественных смыслов. С другой стороны, между изображающими и изображенными хронотопами нет и абсолютного зияния: между ними происходит постоянный взаимный «обмен смыслами», отражающий телеологию эстетического акта. Неслиянность и одновременно нераздельность разных хронотопов обосновывается Б. через диалогическое толкование персоналистического принципа. Фундирующие литературу и культуру вообще типологические хронотопы принципиально не могут, по Б., при любой степени их обобщения, слиться (сфокусироваться) в единую смысловую («монологическую») точку зрения потому, что хронотопические различия восходят к «неслиянным» («внеположным») личностям. Ни одна идея не равна в разных хронотопах самой себе, следовательно, идет per se, вне конкретного хронотопа (или конкретной личности), не существует. С другой стороны, смыслы не могут существовать и как абсолютно раздельные. Идеи, воспринимаемые через «ворота» разных хронотопов, и сами хронотопы, восходящие к «неслиянным» личностным позициям, находятся между собой не в имманентных рационально-логических, а во внеположных диалогических отношениях. Изображающий (авторский) хронотоп и хронотоп изображенного мира не сводимы в некий единый хронотоп, но и не абсолютно противопоставлены друг другу. Авторская позиция вненаходимости — это не абсолютное дуалистическое инобытие, но бытие на диалогической «касательной» к изображенному событию. Все хронотопы (частные и типологические хронотопы внутри произведения, авторский хронотоп и хронотоп читателя вовне произведения) находятся между собой, согласно Б., в диалогических отношениях; именно диалогическое взаимодействие всех видов хронотопов «высекает» реальную искру эстетического акта.
Соч.: Проблемы творчества Достоевского. Л., 1929; Проблемы поэтики Достоевского. М., 1963 (2-е, существенно перераб. и доп. изд); Творчество Франсуа Рабле и народная культура средневековья и Ренессанса. М., 1965; Вопросы литературы и эстетики. М., 1975; Эстетика словесного творчества. М., 1979; ранняя работа «К философии поступка» была впервые издана в 1986 г. (в сб. «Философия и социология науки и техники» за 1984-85 гг. М., 1986). «Девтероканонический корпус». В середине и конце 20-х гг. были изданы работы по частным гуманитарным дисциплинам (теории литературы, лингвистике, психологии), относительно которых существует предположение, что они либо в той или иной мере принадлежат перу Бахтина, либо во всяком случае опосредованно выражают его взгляды.
Сюда входят книги: Волошинов В. Н. Фрейдизм: критический очерк. М.-Л., 1927;
Он же. Марксизм и философия языка. Л., 1929;
Медведев П. Н. Формальный метод в литературоведении. Л., 1928, а также ряд статей в периодических изданиях. В последние годы начато (по техн. причинам с 5 тома) издание собр. соч. Б., включающее помимо переиздания уже публиковавшихся работ неизвестные архивные материалы разных периодов (Б. М.М. Собрание сочинений. Т 5. Работы 1940-х — начала 1960-х гг. М., 1966).
Лит.: Библер В. С. Михаил Михайлович Бахтин, или Поэтика культуры. М., 1991;
М. М. Бахтин как философ. М., 1992;
Гоготишвили Л. А. Варианты и инварианты M. M. Бахтина // Вопросы философии, 1992, № 1;
Диалог. Карнавал. Хронотоп. Витебск, 1992-1999 (четыре номера в год);
Махлин В. Л. Бахтин и Запад // ВФ, 1993, № 1; Бочаров С.Г. Об одном разговоре и вокруг него // Новое литературное обозрение. М., 1993, № 2;
Фридман И. Н. Карнавал в одиночку // ВФ, 1994, № 12; Бахтинология. СПб., 1995;
Clark К., Holquist M. Mikhail Bakhtin. Cambridge (Mass.), L., 1984; Holquist M. Dialogism: Bakhtin and His World. L., N.Y., 1990;
Haynes D.J. Bakhtin and the Visual Arts. Cambridge, N.Y., 1995;
Emerson C. The First Hundred Years of Mikhail Bakhtin. Princeton, New Jersey, 1997.
Л.Гоготишвили

Лексикон нонклассики. Художественно-эстетическая культура XX века.. . 2003.

Бахтин
Михаил Михайлович Бахтин (1895-1975)
философ, принадлежащий постсимволическому периоду культуры серебряного века. Гимназич. образование получил в Вильнюсе и Одессе. В 1913 поступил в Новоросс. ун-т, через год перевелся в Петербург. ун-т на классич. отделение историко-филос. ф-та. Среди своих университет. учителей Б. отмечал Ф.Ф. Зелинского, наставлявшего студентов в духе эллинизма, отчасти пропущенного через призму воззрения Ницше, Н.Н. Ланге и А.И. Введенского (см. Введенский), строго придерживавшегося кантовского критицизма вместе с психол. представлениями 19 в. Ориентированный на зап. науку характер университет. образования наряду со склонностью к свободным религ. исканиям сформировали у Б. европ. строй филос. мышления. Приверженец “строгой науки”, решительно порвавший с метафизикой, Б. противостоял рус. философии серебряного века, своим старшим современникам — софиологам Флоренскому (см. Флоренский) и С. Булгакову, а также экзистенциалистам Бердяеву и Л. Шестову.
Творч. путь Б. может быть расценен, по его словам, как становление и развитие единой филос. идеи. На рубеже 10-20-х гг. Б. владел замысел создания “первой философии”, беспредпосылочного учения о бытии. На основании нового бытийственного созерцания это учение в проекте должно было вывести из кризиса европ. мысль — преодолеть роковой разрыв между “миром культуры” и “миром жизни”, в чем, по Б., состоял основной порок совр. “теоретизма”. Свое учение Б. представлял в качестве системы, имеющей, однако, характер не отвлеченной метафизики, но нравств. философии; вольно или невольно он следовал установке Канта на приоритетность “практич. разума” в деле построения самообоснованного мировоззрения. Гл. категорией нравств. онтологии Б. стало понятие “бытия-события”, к к-рому был приравнен “ответственный поступок” человека; гносеологич. проблема при этом решалась на основе интуиции “участного”, т.е. приобщенного к бытию мышления (“К философии поступка”). Свое учение Б. изначально мыслил синкретическим; включая в себя этику и эстетику, оно определялось в качестве филос. антропологии. Хотя “первая философия” Б. не осуществилась в качестве задуманной системы, ее ключевые представления выразились в конкретных разработках. Культурология, “металингвистика”, теория лит-ры, “истор. поэтика” и т.д. суть модусы единой гуманитарной дисциплины Б., различные развороты фундаментальной проблемы человеч. бытия.
Если говорить о культурологич. разрезе единой бахтинской “идеи”, то целью Б. было концептуальное соединение понятия культурной ценности с интуицией жизненной актуальности. Б. стремился преодолеть односторонности “философии жизни” (Бергсон, Дильтей, Ницше и др.) и “философии культуры” (Риккерт), дав их своеобразный синтез в представлении о “живой” в опр. смысле ценности, о культуре, — не дистанцированный от бытия, но являющийся его полновесной частью. Подразумевая категорию культурной ценности, Б. конкретно имел дело с худож. лит-рой и его культурологич. (и, шире, онтологич.) учение оказалось не отделимым от “эстетики словесного творчества”. В этом смысле “идея” Б. в ее развитии прошла ряд ступеней, объединенных внутр. логикой. В филос. становлении Б. можно выделить этапы 20-х, 30-х гг. и заключит. периода творчества. С др. стороны, Б. занимали проблемы, восходящие к его интуиции культуры как “бытия-события”. К области его культурологии могут быть также отнесены исследования филос. природы человеч. языка — первофеномена всякой культуры.
В 20-е гг. проблему культурной ценности Б. сопрягал с поиском такой эстетич. формы, к-рая бы в своей “завершительной” функции не умерщвляла, не “парализовала” собою жизненное содержание. Он создал модель “эстетич. объекта”, принципом к-рой стала жизнеподобная “архитектоника” “взаимоотношений” автора и героев худож. произведения (“Проблема содержания, материала и формы в словесном худож. творчестве”, 1924). Искомая “ценность” связывалась с героем, свободно, без принуждения со стороны автора, осуществляющим свою собственную “идею”, раскрывающим свое внутреннее содержание, отождествляемое Б. с нравств. поступком. В трактате “Автор и герой в эстетич. деятельности” Б. подвергает классификации формы, соответствующие разл. “архитектонич.” принципам - принципам отношения автора к герою; критерием этой классификации он делает свободу героя от автора. Учению об идеальной в этом смысле форме — о герое, к-рый в равной степени принадлежит как худож. целому, так и — в своей свободе — жизненной действительности, — посвящена книга Б. “Проблемы творчества Достоевского” (1929). Герой романа Достоевского видится Б. в равноправном “диалоге” с автором; свобода героя означает исчерпание им до конца собств. идеол. потенций, полное обнаружение своих взглядов на “последние” мировоззренч. проблемы. Герой, обладающий такой же духовной реальностью, что и автор (а вместе и “полифонич. роман” в целом, представляющий собой “архитектонически” организованное общение подобных героев-протагонистов с автором и между собой), являются в культурологии Б. той самой идеальной “ценностью”, к-рая одновременно принадлежит и худож. миру, и реальной действительности, т.е. нравств. бытию-событию. В концепции полифонич. романа Б. достигает цели своей “философии поступка” — примиряет “мир культуры” и “мир жизни”; роман Достоевского является в глазах Б. “культурной ценностью” совершенно особого, высшего порядка.
Вывод о романе Достоевского как о своеобразной духовной действительности, причастной реальному бытию (утверждение более сильное, чем традиц. представление о “жизнеподобии” романного мира), в 30-е гг. Б. переносит на жанр романа в целом. Роман в его концепции оказывается живой проекцией не только совр. ему нац. языкового универсума, но и осн. форм миросозерцания, обусловленных состоянием культуры. Параллельно исследованию худож. особенностей романа разл. эпох Б. приходит к выводу о принципиально разном переживании времени и пространства в изменяющихся культурных ситуациях (“Формы времени и хронотопа в романе”, 1937-38). Если анализ поэтики Достоевского в 20-е гг. может быть лишь для спец. исследования отделен от его диалогич. онтологии (равно как и от концепции причастной бытию культурной ценности), то в 30-е гг. двумя сторонами одной и той же медали оказываются изучение Б. худож. природы ряда разновидностей романа и конкр. культурологич. наблюдения. Б. досконально исследовал многогранный комплекс категорий и ценностей, связанный с таким культурным феноменом, как традиция европ. карнавала; раскрытие худож. принципов романа Рабле, давшего Б. богатый материал для его культурологич. штудий, оказалось в целом подчиненным скорее культурологич. задаче. Карнавал, по мнению Б., представляет собой неофициальное, демократич. дополнение к господствующей культуре, осуществляющее релятивизацию официальных ценностей через их комич. снижение в нар. праздничных действах (“веселая относительность”). На первый план в карнавале выступает неизбывная правда жизни, соотнесенная с телесным человеч. и мировым началом; иерархич. ценностная система претерпевает обращение, онтологические “верх” и “низ” в карнавальном мироощущении меняются местами, так что в своей тенденции карнавал предстает “веселой преисподней”. Б. видит корни ср.-век. карнавала уходящими в глубь веков, — в его концепции карнавал оказывается неким универс. культурным феноменом, тесно связанным с возникшим из него романным жанром. В филос. культурологии Б. в целом, занятой соотношением “мира культуры” и “мира жизни” (“К философии поступка”), категория карнавала знаменует диалектич. победу “жизни” над культурной “ценностью”: карнавальная стихия, будучи слепым витальным порывом, не обладает созидающей силой и не порождает новых ценностей. Не имея своего собств. внутр. содержания, она паразитирует на наличной культуре и, пародийно переворачивая ее духовные основы, стремится к их разрушению. Показав растворение — в сущности, духовную смерть человека в карнавальной толпе. Б., несмотря на свое эмоционально-положит. отношение к феномену карнавала, невольно представил его в качестве антипода христ. культуры, пафос к-рого в отношении ее верховных ценностей — не что иное, как агрессивная деструкция. Будучи обобщено, бахтинское понятие карнавализации широко применяется в наст. время для осмысления самых разнообр. культурных, социальных и худож. явлений.
Посл. период творчества Б. для его культурологии ознаменовался введением представления о “диалоге культур”, родившегося под влиянием идей Шпенглера и, вместе с тем, полемически обращенного против них. Если мировые культуры суть в нек-ром смысле “личности”, то с т. зр. Б., между ними должен существовать, длясь в веках, нескончаемый “диалог”. Для Шпенглера обособленность культур, их замкнутость внутри себя приводит к непознаваемости чужих культурных феноменов; на культурологию Шпенглер переносит свою интуицию безграничного одиночества человека в мире. Для Б. же “вненаходимость” одной культуры в отношении другой не является препятствием для их “общения” и взаимного познания, как если бы речь шла о диалоге людей. Каждая культура, будучи вовлечена в “диалог”, например, с последующими культурными эпохами, постепенно раскрывает заключенные в ней многообразные смыслы, часто рождающиеся помимо сознательной воли творцов культурных ценностей. Б. вносит в культурологию свое представление о диалогической природе всякого смысла, благодаря чему его концепция трансформируется в своеобразную культурологическую герменевтику (см. Герменевтика).
Через все культурологич. работы Б. начиная с 30-х гг. проходит представление о культурной традиции, соотносимое Б. с категорией “большого времени”. За этой категорией стоит образ связной мировой истории культуры. Понятие “большого времени” принадлежит бахтинской герменевтике, соответствуя восприятию и интерпретации культурного феномена, созданного в глубокой древности. При встрече с таковым “большое время”, разделяющее события творчества и рецепции, “воскрешает” и при этом непрерывно преображает забытые, “умершие” и погребенные в “авторской” эпохе, в “малом времени” культурные смыслы; “большое время” — время “диалога культур”. Одна из целей введения Б. категории “большого времени” — указать, в полемике со Шпенглером, на герменевтич. плодотворность временного отстояния интерпретатора от эпохи создания произведения. Когда поздний Б. настаивает на том, что в “большом времени” “нет ничего абсолютно мертвого: у каждого смысла будет свой праздник возрождения”, то, возражая Шпенглеру, он постулирует герменевтич. “открытость” ушедших с истор. сцены культур. Однако, несмотря на то что представление Б. о возможности культурологич. исследования принципиально расходилось со шпенглеровским пессимизмом, созданный им образ диалога — образ смотрящихся друг в друга ликов культуры — философски красиво согласуется с “физиогномикой мирового бывания”, как определил Шпенглер собств. философию.
Соч.: Проблемы творчества Достоевского. Л., 1929; Киев, 1994; Проблемы поэтики Достоевского. М., 1963; 1979; Творчество Франсуа Рабле и народная культура средневековья и Ренессанса. М., 1965; 1990; Вопросы лит-ры и эстетики. М., 1975; Эстетика словесного творчества. М., 1979; 1986; Литературно-критич. статьи. М., 1986; К философии поступка // Философия и социология науки и техники. Ежегодник: 1984-1985., М. 1986: Дополнения и изменения к “Рабле” // ВФ, 1992. N 1; Письма М.М. Бахтина: [1960-1965] //Лит. учеба. 1992. Кн. 5/6; Работы разных лет. Киев, 1994; Человек в мире слова. М., 1995.
Лит.: Бахтинский сборник. В.1. М., 1990; М.М. Бахтин и философская культура XX века: Проблемы бахтинологии. В. 1. Ч. 1-2. СПб., 1991; Библер B.C. М.М. Бахтин, или Поэтика культуры. М., 1991; Философия М.М. Бахтина и этика совр. мира. Саранск, 1992; Диалог, карнавал, хронотоп: Журн. научных разысканий о биографии, теор. наследии и эпохе М.М. Бахтина. Витебск, 1992, N 1; М.М. Бахтин как философ. М., 1992; Clark К., Holquist М. Mikhail Bakhtin. Camb. (Mass.); L, 1984; Holquist М. Dialogism: Bakhtin and His World. L.; N. Y., 1990; Morson G.S., Emerson C. Mikhail Bakhtin: Creation of a Prosaics. Stanford (Calif.), 1990: Danow D.K. The Thought of Mikhail Bakhtin. Basingstoke. L, 1991.
H.K. Бонецкая.
Культурология ХХ век. Энциклопедия. М.1996

Большой толковый словарь по культурологии.. . 2003.


.