Akademik

Станюкович Константин Михайлович.
Станюкович Константин Михайлович.
Станюкович Константин Михайлович (1843-1903)
Русский писатель.

Афоризмы, цитаты -

Станюкович Константин Михайлович. Биография
"Беспокойный адмирал", 1894

• Адмирал смотрел на море. Глядя на этого человека даже и в эти спокойные минуты созерцания, никто не подумал бы усомниться в заслуженности составившейся о нем во флоте репутации лихого и решительного, знающего и беззаветно преданного своему делу моряка и деспотически страстного, подчас бешеного человека, служить с которым не особенно покойно. Недаром же в числе многочисленных кличек, которыми наделяли адмирала в Кронштадте, была и кличка "чертовой перечницы". [...] Все знали, что он был "отчаянный" кадет и вышел из морского корпуса в черноморский флот, куда выходили по преимуществу молодые люди, не боявшиеся строгой службы, где и получил основательное морское воспитание в школе Лазарева, Корнилова и Нахимова. Любимец двух последних адмиралов и восторженный их поклонник, он выдвинулся в Крымскую кампанию, приобретя известность исполнением всяких опасных поручений [...] Корнев - так звали начальника эскадры - делал блестящую по тем временам карьеру, тем более для человека без всяких связей и протекции. Вскоре после войны он, флигель-адъютант, сорока лет от роду, был произведен в контр-адмиралы и уж второй раз командовал эскадрой Тихого океана. Когда полгода тому назад, совершенно неожиданно, Корнев приехал на смену своего предместника, умного и образованного адмирала N., но совсем не моряка в душе, почти чуждого подчиненным, державшего себя от них в отдалении и обращавшегося со всеми с любезной и брезгливой холодностью служебного баловня, богача и аристократа, - все тотчас же почувствовали нового начальника эскадры и его беспокойную натуру. Эскадра оживилась, как оживляется добрый конь, почуявший опытного и смелого всадника. Все старались подтянуться. Между судами появилось соревнование. Офицеры и матросы сразу почувствовали в новом адмирале не только начальника, но страстного моряка и знающего ценителя. Он взбудоражил всех, приподнял самолюбие и как-то осмыслил службу, этот беспокойный адмирал, требуя не одного только исполнения обязанностей, а, так сказать, всей души. Ураганом пронесся он, явившись на свой флагманский корвет "Резвый", когда после обычного опроса у команды претензий узнал, что ревизор плохо кормит людей и не все выдает им по положению. Командир и ревизор были "разнесены вдребезги". Ревизору было приказано немедленно "заболеть" и ехать в Россию.

• Адмирал своей властью сменил двух старых, не особенно бравых и энергичных капитанов, решив после знакомства с ними в море, что они "бабы". Предложив им ехать в Россию, он, не желая повредить им, дал о них министру лестные аттестации и объяснил, что хотя они и вполне достойные капитаны, но слабое их здоровье делает их не совсем пригодными к беспокойным океанским плаваниям. Вместо них он назначил двух, относительно молодых, старших офицеров, а на их места - совсем молодых лейтенантов, ходивших с ним в первое его плавание. [...] Нечего говорить, что в Петербурге, привыкшем к канцелярским перепискам и к боязливой нерешительности начальников эскадр сделать что-нибудь неугодное высшему начальству, были очень недовольны адмиралом, который так круто и самовольно распоряжается. Управляющим министерством в то время был адмирал Шримс, почти не бывавший в море, всю жизнь прослуживший в штабах [...] Весьма ревнивый к власти и давно привыкший к ней, он приказал написать Корневу строгое внушение, поставив ему на вид самовластие его распоряжений и молодость и неопытность назначенных им капитанов и старших офицеров. Бумага заканчивалась предписанием впредь не сменять капитанов без его, адмирала Шримса, разрешения. Эта бумага была получена в Сан-Франциско недели три тому назад. Адмирал прочитал ее, швырнул на стол, зашевелил скулами и гневно воскликнул, вращая белками:

• - Ведь эдакий болван, этот Шримс, хоть, кажется, и умный человек! [...] адмирал принялся за письмо к Шримсу. [...]

• Корнев извещал, что за несколько тысяч миль довольно трудно испрашивать разрешений и что, отвечая за вверенную ему эскадру, он должен быть самостоятельным и считает себя вправе сменять офицеров по своему усмотрению, а с завязанными руками командовать эскадрой сколько-нибудь достойно уважающему себя начальнику решительно невозможно, с чем, разумеется, согласится всякий адмирал, бывший в плаваниях, - подпустил Корнев шпильку своему начальнику, никогда не командовавшему ни одним судном. Что же касается до молодости назначенных им капитанов, то он "позволяет себе думать", что молодые, способные и энергичные капитаны несравненно полезнее старых, бездеятельных или болезненных и что в деле выбора людей на должности, требующие знания и отваги, решительности и находчивости, нельзя сообразоваться с летами.

• Гроза офицеров, беспокойный адмирал особенно школил юнцов гардемаринов, относительно которых был не только требовательным адмиралом, но, так сказать, и гувернером-педагогом, заботившимся не об одной морской выучке, а также о пополнении общего образования, довольно скудно отпущенного морякам морским корпусом. Нечего и говорить, что шесть гардемаринов и три штурманские кондуктора, бывшие на флагманском корвете, не очень-то были признательны своему надоедливому учителю, и, признаться, надоел он им таки порядочно. И зато каких только прозвищ они ни придумывали адмиралу и каких только стихов ни сочиняли про него! Когда адмирал спустился с мостика и заходил по шканцам, в открытый люк гардемаринской каюты до него доносился веселый говор встающих молодых людей. И вдруг чей-то тенорок запел:

• Не пора ль рассказать.

• Как пришлося нам ждать

• Адмирала.

• "Про меня!" - подумал, усмехнувшись, адмирал, поворачиваясь от люка. Приблизившись снова к люку, он услыхал уже следующий куплет:

• Всюду тыкал свой нос,

• Задавая "разнос",

• Черт глазастый!

• "Ишь... "черт глазастый"! Это непременно Ивков сочинил... Дерзкий мальчишка!" - мысленно говорил адмирал, чувствовавший некоторую слабость к этому "дерзкому мальчишке", которого он уж грозил раз повесить и раз расстрелять. [...] Адмирал отправился в каюту. В это время на палубе показался гардемарин Ивков. Адмирал обернулся и, увидав Ивкова, подозвал его. Тот подошел и приложил руку к козырьку фуражки.

• - Доброго утра, Ивков, - проговорил адмирал, подавая гардемарину руку и весело и ласково поглядывая на него... - Вы чай пили?- Пил, Иван Андреевич.Адмирал как будто был недоволен, что Ивков пил чай, и сделал гримасу.- Ну, все равно... Покорнейше прошу ко мне кофе пить... Надеюсь, не откажетесь? - любезно предложил адмирал."Черта с два откажешься!" - подумал Ивков, отлично зная, что просьба адмирала была равносильна приказанию. [...] И он, поблагодарив за приглашение и мысленно проклиная его, не особенно веселый, с понуренным видом влопавшегося человека, вошел вслед за адмиралом в его приемную и вместе столовую.

• - Гениальный человек был Наполеон... Этот немец Шлоссер его не совсем понимает... Вот Тьера прочтите... [...] большой гений был, а флота создать не умел... Англичане всегда били французов на море... [...] Вы думаете, отчего французов поколотили под Абукиром, хотя французская эскадра была не слабее английской и французские матросы нисколько не уступали в храбрости английским? Отчего везде на море французов били? [...] Оттого, что у французов были в то время болваны морские министры и ослы адмиралы... Они заботились о карьере, а не о флоте и обманывали Наполеона... И у французских моряков не было настоящей выучки, не было школы и того морского духа, который приобретается в частых плаваниях... Помните это, господа!.. Без хорошей школы, без плаваний, во время которых надо учиться, чтобы быть всегда готовым к войне, нельзя одерживать побед! [...] Вот я сегодня перевел в океане офицеров с судна на судно. Как вы полагаете, почему я это сделал? (контр-адмирал Иван Андреевич Корнев)

• Все "молодые друзья" полагали, что сделал он это потому, что был "глазастый дьявол" и "чертова перечница". Почему же более? [...]

• - Вы, конечно, думаете: адмиралу пришла фантазия, он и сделал сигнал? Нет, мои друзья. Я сделал это, чтобы вы все на примере видели, что всегда каждый из вас должен быть готов, как на войне...

• С тех пор прошло много лет. Все эти "Резвые" и "Голубчики" давно пошли на слом и остались лишь в памяти старых моряков, которые на них плавали в дальних морях и учились своему тяжелому ремеслу под начальством такого преданного делу учителя, каким был беспокойный адмирал. Деревянный паровой флот вместе с парусами как-то быстро исчез, и на смену его явились эти многомильонные гиганты броненосцы, оскорбляющие глаз моряков старого поколения своим неуклюжим видом, похожие на утюги [...] С обычной своей энергией отдался беспокойный адмирал (контр-адмирал Иван Андреевич Корнев) делу реорганизации флота и несколько лет сряду пользовался большою властью и видным влиянием. Не бывши министром, он благодаря своей кипучей деятельности и авторитету значил не менее министра, и без его участия или совета не строилось в те времена ни одного судна. [...] Он был все тот же беспокойный адмирал, что и на палубе "Резвого", так же умел вносить "дух жизни" в дело и заставлять проникаться этим живым духом других. В его кабинете толпилась масса народа. Зная его влияние, в нем заискивали, ему льстили, перед ним казались увлеченными делом так же страстно, как и он сам. В нем видели будущего морского министра, и каждый ловкий человек старался эксплуатировать его доверчивость к людям. И он часто верил показной любви к делу и выводил в люди каждого, в котором видел эту любовь и признавал способности... Нечего и прибавлять, что многие завидовали беспокойному адмиралу и ругали его. Особенно бранили его бездарные моряки и те ленивые поклонники канцелярщины и мертвечины, которых словно бы оскорблял своей энергией и преданностью делу этот беспокойный, во все вмешивающийся адмирал. Они просто служили, исполняя с рутинным равнодушием свое "от сих и до сих", а этот вечно волновался, вечно кипятился, вечно представлял какие-то новые проекты, какие-то записки...

• Но вот настали новые времена... Запелись иные песни. Во флоте появились новые люди, и деятельность адмирала сразу была прекращена. Его, еще полного сил и энергии, сдали в архив. И - как обыкновенно случается - все те, которые больше всего были обязаны беспокойному адмиралу, все те, которые чаще других обивали порог его кабинета, отвернулись от него, словно бы боясь потерять в чьих-то глазах, продолжая бывать у адмирала. [...] Еще бы! Беспокойный адмирал был почти что в опале, совсем бессильный, нелюбимый и даже оклеветанный. А главное, в то время было выгодно бранить все прежнее во флоте: и дух, и систему, и корабли, и беспокойного адмирала, как одного из выдающихся представителей и пользовавшегося особенным расположением прежнего главного руководителя флота. Новым людям необходимо было показать, что все прежнее негодно и что у них есть своя программа возрождения. Явился пресловутый ценз... Явился какой-то бухгалтерский и чисто коммерческий взгляд на службу; всякая посредственность, бездарность и наглость высоко подняла голову, и затем мало-помалу молодым поколением овладел тот торгашеский дух, который стал руководящим принципом. Моряки почти разучились плавать и почти не плавали. Всякий старался зашибить копейку и поскорей "выплавать ценз", а где и на чем - на пароходе ли, делающем рейсы между Петербургом и Кронштадтом, или на броненосцах, отстаивающихся на трандзундском рейде, - не все ли равно? На пароходе даже спокойнее. Так или иначе, а всякий умеющий не беспокоить начальство будет в свое время командиром и имеет все шансы посадить на мель судно на кронштадтском рейде. Этот торгашеский взгляд на службу и эта полная индифферентность к другим, высшим идеалам морского служения сделали свое дело. По мере того как увеличивалось количество гигантов-броненосцев и торжествовал "культ гроша", обезличивались люди и исчезал тот истинно морской дух, та любовь к делу и то обычное у прежних моряков рыцарство, которые являлись как бы традиционными и без которых все эти чудеса техники являются лишь бесполезными и дорогостоящими игрушками.

• Жесточайший шквал с проливным крупным дождем уже разразился. [...] Вздрагивая и поскрипывая своим корпусом, накренившийся до последнего предела корвет чертит подветренным бортом вспенившуюся поверхность океана. [...] По счастью, в момент нападения шквала успели убрать фок и грот (нижние паруса) и отдать все фалы. [...] словно обрадованный людской оплошностью, он с остервенением напал на паруса, не взятые на гитовы (не подобранные). В одно мгновение [...] оба брамселя, лиселя с рейками и топселя были вырваны и, точно пушинки, унесены вихрем.

• Вахтенный офицер, молодой мичман Щеглов, прозевавший подобравшийся шквал и потому слишком поздно начавший уборку парусов, стоял на мостике бледный, взволнованный и подавленный, с виноватым видом человека, совершившего преступление. Ужас при виде того, что вышло от его невнимательности, смущение и стыд наполняли душу молодого моряка. Он сознавал себя бесконечно виноватым и навеки опозоренным. Какой же он морской офицер, если прозевал шквал? Что подумает о нем адмирал и что он с ним сделает? Что скажут товарищи и Михаил Петрович за то, что он так осрамился? И нет никакого оправдания. Ведь он видел это маленькое серое зловещее облачко на горизонте и - что нашло на него? - не обратил на него внимания... В эту минуту молодому самолюбивому мичману казалось, что после такого позора жить на свете и влюбляться в каждом порту решительно не стоит. С чувством смущения и виноватости смотрели на клочки фор-марселя и на сломанные брам-реи и капитан, и старший офицер, и старший штурман, выскочившие наверх и стоявшие на мостике, и старый боцман на баке, и все старые матросы. Каждый из этих людей, дороживших репутацией "Резвого", как исправного военного корабля, и считавших себя как бы связанными с ним тою особенною любовью, какую чувствовали прежние моряки к своему судну, понимал и еще более чувствовал, что "Резвый" осрамился, да еще на глазах такого моряка, как адмирал, и такого соперника, как "Голубчик", и каждый словно бы и себя считал причастным этому сраму. И на виновника его было брошено несколько десятков сердитых и укоряющих взглядов. "Осрамил, дескать!" [...]

• Тут же, в некотором отдалении, стоит и только что выбежавший флаг-капитан. Он, по обыкновению, прилизан, щеголеват и надушен и стоически мокнет под дождем, но золотушное и хлыщеватое белобрысое лицо его несколько бледно и растерянно - не то от страха перед воображаемой опасностью, не то от боязни попасть "под руку" этого необузданного "животного" и скушать что-нибудь оскорбительное, зная наперед, что заячья его душонка стерпит все, чтоб не испортить блестяще начатой адъютантской карьеры. И в эту минуту он решает окончательно уехать в Россию. Придет корвет в Нагасаки, и он будет проситься отпустить его по болезни... То ли дело служба на сухом пути, где-нибудь в штабе, с порядочными, благовоспитанными людьми!.. А здесь - и эта полная опасности жизнь, и эти "мужики", начиная с адмирала! [...]

• Словно получивший в спину иголку, адмирал подлетел к мичману и, остановив на нем глаза, сделавшиеся вдруг совсем круглыми, и вращая белками, пронзительно крикнул ему в упор:

• - Вы... вы... Знаете ли, кто вы?.. [...] Вы... вы... не морской офицер, а... прачка! - докончил он совершенно неожиданно для присутствующих и, вероятно, для самого себя... - Прачка! - повторил он, готовый, казалось, своими выпученными глазами съесть живьем мичмана...

• А мичман, весьма ревниво оберегавший чувство своего достоинства и не раз "разводивший" с адмиралом, теперь виновато и сконфуженно слушал, приложив свои вздрагивающие пальцы к козырьку фуражки, и настолько чувствовал себя виновным, что, схвати его в эту минуту адмирал за горло и начни его душить, - он беспрекословно выдержал бы и это испытание. Ведь он прозевал шквал, он, мичман Щеглов, самолюбиво мнивший себя доселе отличным вахтенным начальником, у которого глаз... у, какой зоркий морской глаз!

• Круто повернувшись, адмирал пошел назад, чувствуя неодолимое желание что-нибудь сокрушить, кого-нибудь разнести вдребезги, так как грозовая туча, сидевшая в нем, была еще не разряжена. Подходя к шканцам, он увидал Леонтьева, того самого невоздержного на язык мичмана [...] Он стоял у грот-мачты с пенсне на носу и - казалось адмиралу - имел возмутительно спокойный и даже нахальный вид человека, воображающего о себе черт знает что. [...] И адмирал в ту же секунду возненавидел мичмана и за его противные дисциплине мнения, и за его нахальный вид, олицетворявший распущенность офицеров, и за его равнодушие к общему позору на корвете. Но, главное, он нашел жертву, которая была достойна его гнева. Отдаваясь, как всегда, мгновенно своим впечатлениям и чувствуя неодолимое желание оборвать этого "щенка", он внезапно подскочил к нему с сжатыми кулаками и крикнул своим пронзительным голосом:

• - Вы что-с?

• - Ничего-с, ваше превосходительство! - отвечал официально-почтительным тоном мичман, несколько изумленный этим неожиданным и, казалось, совершенно бессмысленным вопросом, и, вытягиваясь перед адмиралом, приложил руку к козырьку фуражки и принял самый серьезный вид.

• - Ничего-с?.. На корвете позор, а вы ничего-с?.. Пассажиром стоит с лорнеткой, а? Да как вы смеете? Кто вы такой?

• - Мичман Леонтьев, - отвечал молодой офицер, чуть-чуть улыбаясь глазами. Эта улыбка, смеющаяся, казалось, над бешенством адмирала, привела его в исступление, и он, словно оглашенный, заорал:

• - Вы не мичман, а щенок... Щенок-с! Ще-нок! [...]

• Адмирал не находил слов. А "щенок" внезапно стал белей рубашки и сверкнул глазами, точно молодой волчонок. Что-то прилило к его сердцу и охватило все его существо. И, забывая, что перед ним адмирал, пользующийся, по уставу, в отдельном плавании почти неограниченной властью, да еще на шканцах (дерзость начальнику на шканцах усугубляет наказание, так как шканцы на военном судне считаются как бы священным местом), он вызывающе бросил в ответ:

• - Прошу не кричать и не ругаться!

• - Молчать перед адмиралом, щенок! - возопил адмирал, наскакивая на мичмана.

• Тот не двинулся с места. Злой огонек блеснул в его расширенных зрачках, и губы вздрагивали. И, помимо его воли, из груди его вырвались слова, произнесенные дрожащим от негодования, неестественно визгливым голосом:

• - А вы... вы... бешеная собака!

• На мостике все только ахнули. Ахнул в душе и сам мичман, но почему-то улыбался. На мгновение адмирал ошалел и невольно отступил назад. И затем, задыхаясь от ярости, взвизгнул:

• - В кандалы его! В кан-да-лы! Матросскую куртку надену! Уберите его!.. Заприте в каюту! Под суд! [...]

• Леонтьев, сидя под арестом в каюте, находился в подавленно-тревожном состоянии духа, вполне убежденный, что ему грозит разжалование. Как-никак, а ведь он совершил тягчайшее преступление, с точки зрения морской дисциплины. Положим, он был вызван на дерзость дерзостью "глазастого черта", но ведь суд не примет этого во внимание. Морской устав точен и ясен - разжалование в матросы. И Леонтьев проклинал этого "башибузука", неизвестно за что набросившегося на него, проклинал и ненавидел, как виновника своего несчастья. И все-таки не раскаивался в том, что сделал. Пусть видит, что нельзя безнаказанно оскорблять людей, хотя бы он и был превосходный моряк вошел вахтенный унтер-офицер. [...]

• Леонтьев вскочил с койки и, поднявшись наверх, вошел в адмиральскую каюту с мрачным и решительным видом на все готового человека, полный ненависти к адмиралу. Взволнованный, но уже не гневным чувством, а совсем другим, беспокойный адмирал быстро подошел к остановившемуся у порога молодому мичману и, протягивая ему обе руки, проговорил дрогнувшим, мягким голосом, полным подкупающей искренности человека, сознающего себя виноватым:

• - Прошу вас, Сергей Александрович, простить меня... Не сердитесь на своего адмирала...

• Леонтьев остолбенел от изумления - до того это было для него неожиданно. Он уже ждал в будущем обещанной ему матросской куртки. Он уже слышал, казалось, приговор суда - строгого морского суда - и видел свою молодую жизнь загубленною, и вдруг вместо этого тот самый адмирал, которого он при всех назвал "бешеной собакой", первый же извиняется перед ним, мичманом. И, не находя слов, Леонтьев растерянно и сконфуженно смотрел в это растроганное, доброе лицо, в эти необыкновенно кроткие теперь глаза. Таким он никогда не видал адмирала. Он даже не мог представить себе, чтобы это энергическое и властное лицо могло дышать такой кроткой нежностью. И только в эту минуту он понял этого "башибузука". Он понял доброту и честность его души, имевшей редкое мужество сознать свою вину перед подчиненным, и стремительно протянул ему руки, сам взволнованный, умиленный и смущенный, вновь полный счастья жизни.

• Лицо адмирала осветилось радостью. Он горячо пожал руки молодого человека и сказал:

• - И не подумайте, что давеча я хотел лично оскорбить вас. У меня этого и в мыслях не было... Я люблю молодежь, - в ней ведь надежда и будущность нашего флота. Я просто вышел из себя, как моряк, понимаете? Когда вы будете сами капитаном или адмиралом и у вас прозевают шквал и не переменят вовремя марселя, вы это поймете. Ведь и в вас морской дух... Вы - бравый офицер, я знаю... Ну, а мне показалось, что вы стояли, как будто вам все равно, что корвет осрамился, и... будто смеетесь глазами над адмиралом... Я и вспылил... Вы ведь знаете, у меня характер скверный... И не могу я с ним справиться!.. - словно бы извиняясь, прибавил адмирал. - Жизнь смолоду в суровой школе прошла... Прежние времена - не нынешние!

• - Я больше виноват, ваше превосходительство, я...

• - Ни в чем вы не виноваты-с! - перебил адмирал. - Вам показалось, что вас оскорбили, и вы не снесли этого, рискуя будущностью... Я вас понимаю и уважаю-с... А теперь забудем о нашей стычке и не сердитесь на... на "бешеную собаку", - улыбнулся адмирал. - Право, она не злая. Так не сердитесь? - допрашивал адмирал, тревожно заглядывая в лицо мичмана.

• - Нисколько, ваше превосходительство.

• Адмирал, видимо, успокоился и повеселел.

• - Если вы не удовлетворены моим извинением здесь, я охотно извинюсь перед вами наверху, перед всеми офицерами... Хотите?..

• - Я вполне удовлетворен и очень благодарен вам... [...] Я никак не ожидал, что вы... так снисходительно отнесетесь к моему поступку... Я думал...

• - Вы думали, что я в самом деле надену на вас матросскую куртку?.. Отдам вас под суд за то, что вы назвали меня "бешеной собакой"? [...] Плохо же вы знаете своего адмирала! - с выражением не то грусти, не то неудовольствия промолвил адмирал. - А, кажется, меня нетрудно узнать... Я перед всеми вами весь, каков есть... Вот если бы вы осмелились ослушаться моего приказания или были малодушный или нечестный офицер, позорящий честь флага, тогда я не задумался бы строго наказать вас... Не пожалел бы. А в военное время и расстрелял бы офицера-труса или изменника! - энергично воскликнул адмирал, сверкнув глазами и сжимая кулаки... - Но губить молодого мичмана, да еще такого славного, только за то, что он такой же бешеный, как и его адмирал, и на дерзость ответил дерзостью... Как вы могли, как вы смели об этом думать... А еще неглупый человек, и так мало понимать людей?! Нет, любезный друг, я не обращаю внимания на такие пустяки и из-за них никого не губил... Не в них дело... Не в этом дух службы... Этим пусть занимаются какие-нибудь мелочные люди... какие-нибудь торгаши адмиралы, не любящие флота... [...]

• Молодой мичман вышел из адмиральской каюты горячим поклонником беспокойного адмирала. И спустя много лет, когда ему пришлось служить с более покойными "цензовыми" адмиралами новейшей формации, сколько раз и с каким теплым, благодарным чувством вспоминал он об этом "беспокойном" и жалел, что такого уже нет более во флоте...

• Когда мичман Леонтьев появился в кают-компании, веселый и радостный, совсем непохожий на человека, собирающегося одеть матросскую куртку, - все поняли, что объяснение с адмиралом окончилось благополучно, и облегченно вздохнули, нетерпеливо ожидая сообщений Леонтьева. [...]

• - Знаете ли, господа, ведь мы совсем не знаем адмирала. [...] Какая справедливая душа! Какая порядочность! - восторженно восклицал мичман.

• - Влюбились в него теперь? - иронически заметил ревизор.

• - Да, влюбился, - вызывающе проговорил молодой человек. - Влюбился и буду теперь стоять за него горой, и охотно прощаю ему и его крики, и минуты бешенства... Он - человек! И я был болван, считая его злым и мстительным. Торжественно заявляю, господа, что был болван! [...] Он извинился передо мной, и если б вы знали, как искренне и сердечно. Он... адмирал... Понимаете? [...] И мало того, он понял, что я вызван был на дерзость его дерзостью, и не считает меня виноватым... Скажите, господа, многие ли начальники способны на это?.. Ведь надо быть очень порядочным человеком, чтоб поступить так...

• Эти слова вызвали общее изумление. Действительно, господам морякам, привыкшим к железной дисциплине, трудно было понять, чтобы адмирал, получивший дерзость, мог первый извиниться. Он мог простить ее, но не просить прощения у подчиненного. Это казалось чем-то диковинным. [...] И в этот самый день, когда адмирал бесновался как сумасшедший и после извинился пред мичманом, сказавшим ему дерзость, на "Резвом" незримо для всех крепла духовная связь между беспокойным адмиралом и его подчиненными, оставшаяся на всю жизнь добрым и поучительным воспоминанием о "человеке" - воспоминанием, которым - увы! - едва ли похвалятся современные адмиралы, вырабатывающие свои отношения к подчиненным лишь на безжизненной букве устава или на торгашеских правилах "ценза", хотя бы весьма корректные и никогда не увлекающиеся профессиональным гневом.

• Адмирал разгуливал взад и вперед по шканцам, кидая по временам быстрые взгляды на рыжего мичмана Щеглова, стоявшего на мостике. Расстроенный и подавленный вид молодого моряка возбуждал в адмирале участие. Он понимал, что должен был переживать молодой самолюбивый офицер, свершивший такое "преступление", как он. И это его отчаяние и вызывало в адмирале сочувствие и заставляло простить его вину, вселяя в адмирале уверенность, что моряк, так сильно потрясенный, уж более не прозевает шквала, и что, следовательно, отрешить его от командования вахтой, как он собирался, было бы напрасным лишним оскорблением и без того оскорбленного самолюбия. И адмирал поднялся на мостик, подошел к Щеглову [...], осмотрел паруса и заметил:

• - Отлично-с у вас стоят паруса... [...] Не следует падать духом, любезный друг... Вы получили тяжелый урок и, конечно, им воспользуетесь... Беда у всех возможна... И вам только делает честь, что вы так близко приняли ее к сердцу... Это доказывает, что в вас морская душа бравого офицера... Да-с!

• Молодой мичман, все еще думавший, что ему место только в "прачках", ожил от этих ободряющих слов адмирала и в эту минуту желал только одного: чтобы на корвет немедленно налетел самый отчаянный шквал. Он показал бы и адмиралу и всем, как лихо бы он убрался. Но горизонт со всех сторон был чист, и мичман мог только взволнованно проговорить:

• - Я, ваше превосходительство, поверьте... заглажу свою вину... Вы увидите...

• - Не сомневаюсь... И скажу вам, что на ваших вахтах я буду спокойно спать! - проговорил адмирал и спустился с мостика.

• Мичман, не находя слов, благодарно взглянул на адмирала, оказывающего ему такое доверие, и окончательно почувствовал себя снова неопозоренным моряком, могущим оставаться на службе. И адмирал не ошибся. Действительно, он мог потом спокойно спать на вахтах Щеглова, так как после этого дня на корвете не было более бдительного вахтенного начальника. Ободряющие, вовремя сказанные слова отчаявшемуся молодому моряку сохранили флоту хорошего офицера и были убедительнее всяких выговоров и арестов и всего того мертвящего формализма, который особенно губителен во флоте.

"Вокруг света на "Коршуне", 1895

• Ты полюбишь море и полюбишь морскую службу... она благородная, хорошая служба, а моряки прямой честный народ... Этих разных там береговых "финтифантов" да дипломатических тонкостей не знают... С морем нельзя, брат, криводушничать... К нему не подольстишься... Это все на берегу учатся этим пакостям, а в океане надо иметь смелую душу и чистую совесть... Тогда и смерть не страшна... (адмирал Яков Иванович Ашанин Володе Ашанину)

• Старайся, мой друг, быть справедливым... Служи хорошо... Правды не бойся... Перед ней флага не спускай... [...] Люби нашего чудного матроса... За твою любовь он тебе воздаст сторицей... Один страх - плохое дело... при нем не может быть той нравственной, крепкой связи начальника с подчиненными, без которой морская служба становится в тягость... (адмирал Яков Иванович Ашанин Володе Ашанину)

• Позвольте вам дать добрый совет: старайтесь жить со всеми дружно... Будьте уживчивы... Извиняйте недостатки в сослуживцах, не задирайте никого, остерегайтесь оскорблять чужие самолюбия, чтобы не было ссор... Ссоры на судне - ужасная вещь, батенька, и с ними не плавание, а, можно сказать, одна мерзость... На берегу вы поссорились и разошлись, а ведь в море уйти некуда... всегда на глазах друг у друга... Помните это и сдерживайте себя, если у вас горячий характер... Морякам необходимо жить дружной семьей. (старший офицер Володе Ашанину)

• Я считаю всякие телесные наказания позорящими человеческое достоинство и унижающими людей, которые к ним прибегают, и полагаю... даже более... уверен, что ни дисциплина, ни морской дух нисколько не пострадают, если мы не будем пользоваться правом наказывать людей подобным образом... Я знаю по опыту... Я три года был старшим офицером и ни разу никого не наказал и - честью заверяю вас, господа, - трудно было найти лучшую команду... Русский матрос - золото... Он смел, самоотвержен, вынослив и за малейшую любовь отплачивает сторицей... [...] Помните, что матрос такой же человек, как и мы с вами. (капитан корвета "Коршун" офицерам)

• Немецкое море (устаревшее название Северного моря) сразу же дало себя знать изрядной и, главное, неправильной качкой. [...] Володя проснулся от сильной боли, ударившись лбом о переборку, и первое мгновение изумленно озирался, не понимая, в чем дело. Но тотчас же его снова дернуло на койке, и он должен был схватиться рукой за стойку, чтобы не упасть. Корвет дергало во все стороны, то вперед, то назад, то стремительно кидало на один бок, то на другой. Сквозь наглухо задраенный иллюминатор в каюту проникал мутноватый полусвет. Иллюминатор то выходил из воды, и крупные капли сыпались с него, то бешено погружался в пенящуюся воду, и тогда в каюте становилось темно. Эта бездонная пропасть бушующего, заседевшего моря, бьющегося о бока корвета, отделялась только стеклом иллюминатора да несколькими досками корабельной обшивки. Оно было близко, страшно близко, это море, и здесь, сквозь стекло иллюминатора, казалось каким-то жутким и страшным водяным гробом. И чувство беспомощности и сиротливости невольно охватывало юношу в этой маленькой полутемной каюте, с раздирающим душу скрипом переборок и бимсов*. Здесь положение казалось несравненно серьезнее, чем было в действительности, и адская качка наводила на мрачные мысли юношу, испытывавшего первый раз в жизни серьезную трепку. [...] ему делалось невыразимо жутко и хотелось поскорее выскочить из каюты на свежий воздух, к людям. Он пробовал подняться, но чуть было не стукнулся опять лбом. Надо было уловить момент, чтобы спрыгнуть. [...] корвет так и бросало со стороны на сторону, так и дергало. С большим трудом, проделывая разные эквилибристические упражнения, чтобы не упасть, Ашанин оделся и, бледный, все с тем же мучительным ощущением тошноты и тоски, вышел из каюты. В палубе, казалось, все прыгало и вертелось. Несколько десятков матросов лежало вповалку. Бледные, с помутившимися глазами, они казались совершенно беспомощными. [...] морская служба сразу потеряла в глазах Ашанина всю свою прелесть. Ах, зачем он ушел в плавание?.. Как хорошо теперь на твердой земле! Как мучительно ее хотелось! [...] Володя, полный жгучего страха, поднявшись по трапу, отдернул люк и очутился на палубе. Его всего охватило резким, холодным ветром, чуть было не сшибившим его с ног, и осыпало мелкой водяной пылью. В ушах стоял характерный гул бушующего моря и рев, и стон, и свист ветра в рангоуте и в трепетавших, как былинки, снастях. Цепляясь за протянутый леер, он прошел на шканцы и, держась цепкой рукой за брюк наветренного орудия, весь потрясенный, полный какого-то благоговейного ужаса и в то же время инстинктивного восторга, смотрел на грозную и величественную картину шторма - первого шторма, который он видал на заре своей жизни. [...] было что-то грандиозное и словно бы загадочное в этой дикой мощи рассвирепевшей стихии, с которой боролась горсточка людей, управляемая одним человеком - капитаном, на маленьком корвете, казавшемся среди необъятного беснующегося моря какой-то ничтожной скорлупкой, поглотить которую, казалось, так легко, так возможно. Бушевавшее на всем видимом пространстве море представлялось глазам пенистой, взрытой, холмистой поверхностью бешено несущихся волн и разбивающихся одна о другую своими седыми верхушками. Издали не видать было цвета воды: все кипело пеной, точно в гигантском котле. И волны издали не давали понятия об их страшной высоте. Только вблизи, у самого корвета, можно было видеть эти громадные свинцово-зеленые валы с высокими гребнями, окружающие со всех сторон корвет и бешено, с гулом разбивающиеся о его бока, обдавая брызгами своих верхушек.

• Прошло минут пять-десять, и юный моряк уже без жгучего чувства страха смотрел на шторм и на беснующиеся вокруг корвета высокие волны. И не столько привыкли все еще натянутые, словно струны, нервы, сколько его подбадривало и успокаивало хладнокровие и спокойствие капитана. Бледный и истомленный от нескольких бессонных ночей, капитан точно прирос к мостику, расставив ноги и уцепившись за поручни, в своем коротком пальто, с нахлобученной фуражкой. Зорко и напряженно вглядывался он вперед и лично отдавал приказания, как править рулевым, которые в числе восьми человек стояли у штурвала под серединой мостика. Лицо его было серьезно и спокойно. Ни черточки волнения не было в его строгих чертах. Напротив, что-то покойное и уверенное светилось в возбужденном взгляде его серых, слегка закрасневших глаз и во всей этой скромной фигуре. Это спокойствие как-то импонировало и невольно передавалось всем бывшим на палубе. Глядя на это умное и проникновенное лицо капитана, который весь был на страже безопасности "Коршуна" и его экипажа, даже самые робкие сердца моряков бились менее тревожно, и в них вселялась уверенность, что капитан справится со штормом.

• Лучше бы было, если бы мы проскочили Немецкое море без шторма... Ишь ведь как валяет [...] Здесь, батенька, преподлая качка... [...] Уж такая здесь толчея... Это не то что океанская качка... Та благородная качка, правильная и даже приятная, а эта самая что ни на есть подлая. (старший штурман Степан Ильич)

• Ашанин пробыл наверху около часа. Шторм, казалось, крепчал, и качка делалась нестерпимее. Он снова почувствовал сильные приступы морской болезни [...] И снова все показалось ему немилым, и снова морская служба потеряла всякую прелесть в его глазах. Он спустился вниз, шатаясь, дошел до своей каюты и влез на койку. [...] Володя не находя места, не зная, куда деваться, как избавиться от этих страданий, твердо решил, как только "Коршун" придет в ближайший порт, умолять капитана дозволить ему вернуться в Россию. А если он не отпустит, то он убежит с корвета. Будь что будет! В этот мучительный день на Немецком море Володя ненавидел морскую службу, а море, которое он видел в иллюминатор, внушало ему отвращение. [...] Он вспомнил, что не пошел на вахту, и когда ему рассыльный пришел доложить, что до вахты пять минут, сказал, что болен и выйти не может... [...] Он ни за что не встанет... Пусть с ним делают, что хотят... Он будет лежать до тех пор, пока "Коршун" не придет в порт... О, тогда он тотчас же съедет на землю. Счастливцы, кто живет на земле... Идиоты - пускающиеся в море... О, как завидовал он всем этим счастливцам, которые сидели и ходили и не чувствовали этих мучительных приступов... [...] Проснувшись на следующее утро, Володя, к крайнему своему изумлению, чувствовал себя свежим, бодрым, здоровым и страшно голодным. Что это значит?.. Разве уж больше не качает? Но корвет качало и качало почти так же, как вчера, а между тем Ашанин не испытывал никакого неприятного ощущения. Он боялся верить такому счастью. Может быть, ему так кажется оттого, что он лежит? [...] Ашанин спрыгнул с койки и постоял несколько времени, ожидая, что вот-вот и вся его радость разлетится прахом. Но здоровый крепкий организм юноши выдержал и это испытание, и он, хотя и не без больших забот о равновесии собственного тела, сегодня мог вымыться, причесаться [...] За пять минут до восьми он вышел наверх и сегодня не только без всякого страха смотрел вокруг, а с каким-то вызывающим чувством, словно бы и он принимал участие в победе над вчерашним штормом. Море еще бушевало. По-прежнему оно катило свои седые волны, которые нападали на корвет, но сила их как будто уменьшилась. Море издали не казалось одной сплошной пеной, и водяная пыль не стояла над ним. Оно рокотало, все еще грозное, но не гудело с ревом беснующегося стихийного зверя. [...] все лица словно просветлели. И когда в восемь часов утра вышел к подъему флага капитан, все с каким-то безмолвным почтением взглядывали на него, словно бы понимая, что он - победитель вчерашнего жестокого шторма.

• "Маменькиных сынков" и "белоручек", спустя рукава относящихся к службе и надеющихся на связи, чтобы сделать карьеру, Степан Ильич терпеть не мог и называл почему-то таких молодых людей "мамзелями", считая эту кличку чем-то весьма унизительным.

• - Есть-таки и во флоте такие мамзели-с, - говорил иногда ворчливо Степан Ильич, прибавляя к словам "ерсы". - Маменька там адмиральша-с, бабушка княгиня-с, так он и думает, что он мамзель-с и ему всякие чины да отличия за лодырство следуют... Небось, видели флаг-офицера при адмирале? Егозит и больше ничего, совершенно невежественный офицер, а его за уши вытянут... эту мамзель... Как же-с, нельзя, племянничек важной персоны... тьфу!

• Морской человек бога завсегда должон помнить. Вода - не сухая путь. Ты с ей не шути и о себе много не полагай... На сухой пути человек больше о себе полагает, а на воде - шалишь! И по моему глупому рассудку выходит, милый баринок, что который человек на море бывал и имеет в себе понятие, тот беспременно должон быть и душой прост, и к людям жалостлив, и умом рассудлив, и смелость иметь [...] по той причине, что на море смерть завсегда на глазах. Какой-нибудь, примерно, аршин деревянный обшивки, и она тут шумит. Опять же: и бог здесь приметнее и в ласке и в гневе, и эту самую приметность человек чует. От этого и совесть в море будто щекотливее. Небось, всю свою грешность вспомнишь, как небо с овчинку покажется... Крышка, мол, всем одна и та же, какая ни будь у тебя напущена фанаберия и какой ни имей ты чин. Капитан ли, офицер ли, хотя бы даже княжеского звания, а все, братец ты мой, тебя акул-рыба сожрет, как и нашего брата матроса. Разбирать не станет! (матрос Бастрюков)

• Не всегда морская жизнь делает людей добрыми! Сам знаешь, какие крутые бывают капитаны да офицеры. Небось, видал таких? (гардемарин Володя Ашанин)

• - Всяких, барин, видал... С одним и вовсе даже ожесточенным командиром две кампании на фрегате плавал... Зол он сердцем был и теснил матроса, надо правду сказать... [...] Бывало, на секунд, на другой запоздают матросы закрепить марсель, так он всех марсовых на бак, а там уж известно - линьками бьют, и без жалости, можно сказать, наказывали... Я марсовым был. Лют был капитан, а все же и над им правда верх взяла. Без эстого нельзя, чтобы правда не забрала силы... а то вовсе бы житья людям не было, я так полагаю... [...] он понял свою ожесточенность на людей, и его совесть зазрила... Не понимал, не понимал, да вдруг и понял, как бились мы с фрегатом на каменьях и думали, что всем смерть пришла. Тогда-то и ему, надо полагать, вся его жизнь открылась: "Зачем, мол, я людей безвинно тиранил? Зачем, мол, в жестокости жил и зря матроса наказывал? Зачем совесть забыл?" Небось, не то что человек, а и зверь зря не кусается... А он от непонимания своего зря кусался... Думал: матрос терпит, и никто с него не взыскивает - и шабаш... А как смерть-то в глаза увидал, так совесть и объявилась. Ты ее не ждешь, а она тут как тут: здравия, мол, желаю...[...] Бьет, значит, фрегат о каменья, а погода - страсть, до берега далеко... Плохо дело. А он, командир-то, белый-пребелый из лица, скомандовал завозить якоря до верпы, а сам к нам прибежал. "Братушки, - говорит, - ребятушки, не выдайте! вызволяйте, моя, "Поспешного!" Ну, мы изо всех сил стараемся, на всех шпилях ходим... Он тут же, смотрит. А тем временем вкатись волна да и подхватила командира. А матросик один, Кошкиным звали, которого капитан, что ни день, то наказывал, бросился к ему да за шиворот и оттащил; от смерти, значит, спас... "Ты, - говорит, - Кошкин, меня спас?" - "Я, - говорит Кошкин, - вашескобродие". Ни слова не сказал, только взглянул, быдто глазам своим не верит. Тем временем фрегат тронулся с каменьев. "Еще понатужьтесь, родимые!" Понатужились, из сил выбиваемся, и этак через минуту-другую стал наш фрегат на вольной воде... Бог, значит, спас. "Спасибо, - говорит, - ребятушки, вовек не забуду вашего старания!" Это командир-то нам после, а сам чуть не плачет. "А ты, Кошкин, проси, чего желаешь, за то, что меня спас!" А Кошкин ему в ответ: "Дозвольте, - говорит, - чарку за вас выпить, вашескобродие". Только всего и спросил. И что ж бы вы думали, барин? С тех пор зверство его как рукой сняло. Понял он, значит, все и совсем другой человек стал. Наказывать - наказывал, но только с рассудком. А Кошкину сто рублей подарил и проник матросика этого самого, какой он есть... Правда-то свое, небось, взяла. Про то самое я и говорю! - заключил Бастрюков, вполне, по-видимому, убежденный в истинности своей философии и в действительности того психологического процесса обращения "ожесточенного" человека, который, быть может, он сам же создал своим художественным чутьем и светлой верой в то, что совесть должна заговорить даже и в самом нехорошем человеке. Теперь он в адмиралы вышел, - промолвил после паузы Бастрюков. В тоне его голоса не было и нотки озлобления. И это заставило Ашанина невольно спросить:

• - И ты вспоминаешь о нем без всякой злобы?

• - Злоба, милый баринок, не сытит... Бог ему судья!

• Плавание в северных тропиках при вечно дующем освежающем пассате - это нечто такое прелестное и благодатное, что и слов не найти. Недаром моряки называют его райским плаванием, и воспоминание о нем никогда не изгладится из памяти. [...] Живешь, точно на даче, идеальной даче. [...] Широко раскинулся океан, и будто нет ему конца. Тихий, не перестающий его гул кажется тишиной. Воздух чист и прозрачен. [...] Рассвет близится. Еще предрассветные сумерки окутывают своей таинственной серой пеленой со всех сторон океан, и горизонт туманен. Еще луна и мириады звезд глядят сверху. Но месяц становится будто бледнее, и звезды мигают слабее и будто стали задумчивее. Но вот на востоке занимается заря, в первые минуты нежная и робкая, еле пробиваясь розово-лиловатой полоской. Цвета меняются быстро. Краски становятся с каждым мгновением ярче, разнообразнее и причудливее. Она расплывается, захватывая все большее и большее пространство, и, наконец, весь горизонт пылает в блеске громадного зарева, сверкая пурпуром и золотом. Небо над ним, подернутое розово-золотистой дымкой, сияет в нежных переливах всех цветов радуги. Луна и звезды становятся еще бледнее и кажутся умирающими. Что-то величественно могучее и волшебное, не передаваемое даже в гениальных картинах, представляет собой в действительности эта незабываемая картина пробуждения океана, эти снопы пламени, золота и волшебных цветов, предшествующие восходу солнца. Вот и оно, ослепительное, медленно обнажаясь от своих блестящих риз, величаво выплывает золотистым шаром из-за пылающего горизонта. И все вокруг мгновенно осветилось, все радостно ожило, словно бы преображенное, - и синеющий океан, и небо, высокое, голубое, нежное. Луна и звезды исчезли перед блеском этого чудного, дышащего свежестью, радостного и победоносного утра.

• Скоро наверху показался адмирал и поднялся на мостик. Все ждали, что он прикажет сделать какое-нибудь учение, но он вместо того приказал снарядить баркас и два катера и велел отправить гардемаринов кататься под парусами. [...] Кошкин и Быков взяли по одному рифу у парусов, но Ашанин находил, что рифы еще рано брать, и понесся на своем катере впереди всех. Какое-то жуткое и вместе с тем приятное чувство охватило Володю, когда катер, накренившись, почти чертя бортом воду, летел по рейду под парусами, до места вытянутыми, хорошо вздувшимися, послушный воле Ашанина. [...] Он сделал большой галс, дал поворот оверштаг и несся к "Коршуну" далеко впереди двух своих товарищей.

• - Смелый этот юноша! - отрывисто проговорил адмирал, любуясь катером Ашанина и обращаясь к стоявшему около капитану. - Только, того и гляди, перевернется... Рифы надо брать... Пора рифы брать. Ветер все свежеет... И чего он не берет рифов! - вдруг крикнул адмирал, словно бы ужаленный, и глаза его метали молнии, и лицо исказилось гневом. - Он с ума сошел, этот мальчишка! Набежит шквал, и его перевернет!

• Еще минута-другая... и катер, совсем лежавший на боку и чертя бортом воду, пронесся под кормой. [...] Катер Ашанина несся дальше, и он, весь возбужденный, зорко смотрел по сторонам, сторожа порывы. [...] Адмирал не отрывал глаз от бинокля, направленного на катер, и нервно вздергивал и быстро двигал плечами. Положение катера беспокоило его. Ветер крепчал; того и гляди, при малейшей оплошности при повороте катер может перевернуться. [...] Катер лихо дал поворот и летел домой к корвету. И адмирал сердито и в то же время одобрительно проговорил:

• - Этот сумасшедший мальчишка отлично управляется со шлюпкой.Через пять минут катер был у борта [...]- Гардемарин Ашанин! пожалуйте сюда-с! - раздался окрик адмирала.

• Ашанин быстрой походкой направился к мостику.

• - Да бегом, бегом-с, когда вас зовет адмирал!.. - крикнул адмирал.

• Ашанин благоразумно рысью взбежал на мостик и, приложив руку к козырьку фуражки, остановился перед адмиралом. Адмирал уже отходил. Во-первых, катер благополучно вернулся и, во-вторых, сам смелый, он любил смелость. Взглядывая на это раскрасневшееся, еще возбужденное лицо Ашанина, на эти еще блестевшие отвагой глаза, адмирал словно бы понял все те мотивы, которые заставили Ашанина не видать опасности, и не только не гневался, а, напротив, в своей душе лихого моряка одобрил Ашанина. Ведь и сам он в молодости разве не сумасшествовал точно так же и не выезжал в бурную погоду на маленькой шлюпке под парусами? Тем не менее он считал своим долгом в качестве адмирала "разнести" Ашанина и потому, напуская на себя строгий вид, проговорил:

• - Скажите, пожалуйста, вы с ума, что ли, сошли? [...] Только сумасшедшие могут не брать рифов в такой ветер... Только безумные молодые люди! Разве вы не понимали, какой опасности подвергали и себя и, главное, людей, которые были под вашей командой?

• Такая постановка обвинения очень задела Ашанина, и он с живостью ответил:

• - Я не думал, ваше превосходительство, чтобы была опасность.

• - Не думали?! Что ж, тогда, по-вашему, опасность? Когда бы вы в море очутились, а?

• - Я, ваше превосходительство, как видите, не очутился в море! - проговорил Володя.

• - А могли бы очутиться... если я вам говорю! - возвысил голос адмирал. - Могли бы-с! Налети только шквал, и были бы в воде... Слышите? [...] Я понимаю, что иногда нужно рисковать. Вот если бы на войне вас послали со шлюпкой или спасали бы погибающих и торопились на помощь... тогда я похвалил бы вас, а ведь вы просто катались... И... ни одного рифа!.. Небось, видно, приятно вам было, что катер на боку совсем? Приятно?

• Но Ашанин, уже раз оборванный, счел благоразумнее не отвечать, что ему было очень приятно видеть катер на боку.

• - Вперед прошу в такую погоду всегда рифы брать... Слышите?..

• - Слушаю, ваше превосходительство.

• - А затем я вам должен сказать, Ашанин, что вы хоть и сумасшедший молодой человек, а все-таки лихо управляете шлюпкой... Я любовался... да-с, хоть и сердился на вас...

• "Коршун" входил на неприветный Дуйский рейд [...] Далеко от берега белелись в разных местах буруны, ходившие через гряды камней, которыми усеяна эта бухта, и на одной из таких гряд, с опущенными стеньгами и брам-стеньгами, значительно разгруженный, стоял бедный клипер "Забияка". Около него длинной вереницей копошились гребные суда, пробуя тщетно стянуть с каменьев плотно засевший клипер. [] Через четверть часа "Коршун" уж подал буксиры на "Забияку" и стал его тащить... [...] к вечеру "Забияка" тронулся, и через пять минут громкое "ура" раздалось в тишине бухты с обоих судов. [...] почти в этот самый момент на рейд входил корвет под адмиральским флагом на крюйс-брам-стеньге, а на грот-брам-стеньге были подняты позывные "Коршуна" и сигнал: "Адмирал изъявляет свое особенное удовольствие". [...] "Коршун" благополучно прибуксировал своего потерпевшего товарища в Гонконг, и клипер в тот же день был введен в док для осмотра и починки повреждений. [...] Хотя адмирал и успокаивал капитана, находя, что он нисколько не виноват в постигшем его несчастье, тем не менее капитан клипера переживал тяжелые минуты и сам просил о скорейшем назначении следствия. "Коршун" простоял в Гонконге несколько дней, пока работала следственная комиссия, назначенная адмиралом для расследования обстоятельств постановки клипера на каменья в порте Дуэ на Сахалине и степени виновности командира. [...] комиссия единогласно пришла к заключению, что командир клипера нисколько не виноват в постигшем его несчастье и не мог его предотвратить и что им были приняты все необходимые меры для спасения вверенного ему судна и людей. Вполне соглашаясь с заключением комиссии, адмирал послал все дело в Петербург вместе с донесением, в котором сообщал морскому министру о том, что командир клипера действовал как лихой моряк, и представлял его к награде за распорядительность и хладнокровное мужество, обнаруженные им в критические минуты. [...] В ближайшее воскресенье, когда, по обыкновению, Василий Федорович (капитан "Коршуна") был приглашен офицерами обедать в кают-компанию, многие из моряков спрашивали его: правда ли, что адмирал представил командира клипера к награде?

• - Правда. Вчера я читал копию. Адмирал мне показывал. [...] Вас, как видно, удивляет это, господа? - заметил с улыбкой Василий Федорович.

• - Признаться, и я изумлен! - проговорил старший офицер. - Положим, командир клипера вел себя во время крушения молодцом, но все-таки я не слыхал, чтобы капитанов, имевших несчастье разбить суда, представляли к наградам...

• - А Корнев тем и замечателен, что поступает не так, как поступают люди рутины и укоренившихся предрассудков, и за то я особенно его уважаю! - горячо проговорил Василий Федорович. - Он не боится того, как посмотрят на его представление в Петербурге, и, поверьте, господа, настоит на своем. Он не похож на тех, кто в каждом несчастье, столь возможном на море, видит прежде всего вину... Он, как истинный моряк, сам много плававший, понимает и ценит отвагу, решительность и мужество и знает, что эти качества необходимы моряку. В нашем ремесле, господа, нужны, конечно, бдительность и осторожность, но только осторожность, не имеющая ничего общего с трусостью, которая всюду видит опасность. Есть еще и другая трусость и часто у моряков, отважных по натуре, это - трусость перед начальством, страх ответственности в случае какого-нибудь несчастья. Такие моряки могут и счастливо плавать, но они все-таки не моряки в истинном значении этого слова, и боевой адмирал на них не может рассчитывать. Они похожи на того адмирала давно прошедшего времени, который, услышав выстрелы в море, не пошел на них на помощь товарищу-адмиралу, так как не получил на то приказания раньше... а он был слепой исполнитель приказаний начальства и боялся ответственности.

• - Что же, этого адмирала отдали под суд?

• - Отдали...

• - И обвинили?

• - Нет, оправдали. Он ведь был формально прав. Но зато нравственно моряки его осудили, и он должен был сам выйти в отставку. [...] Вот все это и умеет отличать адмирал, так как он не рутинер и не формалист и любит до страсти морское дело. И в данном случае, представляя к награде капитана, хотя и попавшего в беду и едва не потерявшего вверенного ему судна, но показавшего себя в критические минуты на высоте положения, адмирал дает полезный урок флоту, указывая морякам, в чем истинный дух морского дела, и поддерживая этот дух нравственным одобрением таких хороших моряков, как командир клипера... А командиру не награда нужна, а именно уверенность, что он поступил так, как следовало поступить хорошему моряку... И поверьте, господа, что и впредь он будет таким же хорошим моряком. А отнесись к нему адмирал иначе, флот, пожалуй, лишился бы дельного и образованного капитана... [...] А ведь и я должен бы подвергнуться строжайшему выговору, господа... И, может быть, не только выговору, а и более серьезному наказанию, если бы начальником эскадры был не Корнев, а какой-нибудь педант и формалист. [...]

• - А Корнев вместо того благодарил вас! - вставил старший офицер.

• - Еще бы! Адмирал сам в том же повинен, в чем и Василий Федорович. Его тоже надо было бы отдать под суд! Он тоже дул полным ходом, спеша в Дуэ! - засмеялся Степан Ильич.

• - За что же это вас следовало отдавать под суд, Василий Федорович? - с удивлением спрашивал доктор, решительно не понимавший, в чем мог провиниться командир "Коршуна".

• - А разве вы забыли, доктор, как мы шли на Сахалин? - спросил капитан. - А помните, какой был туман тогда?

• - В двух шагах ничего не было видно... Молоко какое-то! - заметил лейтенант Невзоров. - Жутко было стоять на вахте! - прибавил он.

• - А мне, вы думаете, было весело? - улыбнулся капитан. - Могу вас уверить, господа, что не менее жутко, а, скорее, более, чем каждому из вас... Так вот, доктор, в такую-то погоду мы, как образно выражается почтенный Степан Ильич, жарили самым полным ходом [...] Так долго ли было до греха? [...] Правила предписывают в таком тумане идти самым тихим ходом... А я между тем шел самым полным... Как видите, полный состав преступления с известной точки зрения.

• - Но мы спешили на помощь "Забияке"! - горячо заметил доктор.

• - Положим, спешили, но ведь могло случиться и так, что вместо одного погибшего судна было бы два... Могло ведь случиться?

• - Могло.

• - И если стать на эту точку зрения, то я должен бы не спешить на помощь товарищу, а думать о собственном благополучии. Многие адмиралы одобрили бы такое благоразумие, тем более что и правила его предписывают... Но все вы, господа, конечно, поступили бы точно так, как и я, и наплевали бы на правила, а торопились бы на помощь бедствующему судну, не думая о том, что скажет начальство, хотя бы вы знали, что оно и отдаст вас под суд... [...] И Корнев, наверно, отдал бы под суд или, по меньшей мере, отрешил меня от командования, если бы я поступил по правилам, а не так, как велит совесть... Вот почему он благодарил меня вместо того, чтобы отдать под суд! Сам он тоже не по правилам спешил к Сахалину и тоже в густой туман бежал полным ходом... Так позвольте, господа, предложить тост за тех моряков и за тех людей, которые исполняют свой долг не за страх, а за совесть! - заключил капитан, поднимая бокал шампанского.

• Вы должны за честь считать, что служите на "Коршуне"... Вполне исправное судно... Да-с. И быстро в дрейф лег "Коршун"... Отлично... Скорее, чем мы на "Витязе"... А мы копались! - продолжал адмирал, возвышая голос и, по-видимому, для того, чтобы эти слова услыхали и капитан, и старший офицер, и вахтенный мичман. - Видно, что на "Коршуне" понимают, почему для моряка должна быть дорога каждая секунда... Упади человек за борт, и каждая секунда - вопрос о жизни и смерти... Да-с, на "Коршуне" это понимают... По-ни-ма-ют! - почти крикнул на Ашанина адмирал, готовый, казалось, снова "заштормовать" при воспоминании о том, что адмиральский корвет лег в дрейф двадцатью секундами позже "Коршуна". (адмирал Иван Андреевич Корнев)

(Источник: «Афоризмы со всего мира. Энциклопедия мудрости.» www.foxdesign.ru)

Сводная энциклопедия афоризмов. . 2011.